Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям

О РУССКИХ ХУДОЖНИКАХ В АМЕРИКЕ

Сергей Львович Голлербах, член американской Национальной академии художеств и Общества акварелистов, родился в 1923 г. в Царском Селе. Учился в Академии художеств в Мюнхене (1946-1949). В США поступил в Лигу студентов-художников в Нью-Йорке (1951), занимался в Американской художественной школе (1952). Картины его находятся в четырнадцати коллекциях американских музеев и галерей, а в России — в Третьяковской галерее, Русском музее и Воронежском художественном музее, а также в Доме русского зарубежья им. А.Солженицына. С.Л.Голлербах печатается в «Новом журнале» (Нью-Йорк) и участвует в ежегоднике «Встречи» (Филадельфия). Автор книг «Заметки художника», «Жаркие тени города», «Мой дом» и вышедшего в Санкт-Петербурге полного сборника его очерков и рассказов «Свет прямой и отраженный» (ИНАпресс, 2003).

Существует мнение, что творческий человек не может успешно работать вне родины, чужая почва не дает ему для этого достаточного «питания». Так ли это? Вопрос сложный, и мы найдем много примеров, подтверждающих эту точку зрения, и, пожалуй, еще больше — ее опровергающих. Если говорить о художниках, то мы знаем, что расцвет творчества Эль Греко был в Испании, а не в его родной Греции. Что Василий Кандинский долго жил и творил в Германии, а Марк Шагал унес в себе образы своего родного Витебска и Библии, которые питали его всю жизнь. С другой стороны, замечательный немецкий график Георг Гросс, бежавший от Гитлера в Америку, не смог там плодотворно работать. Сатирик, гуманист, всю жизнь боровшийся против жестокости правящих кругов, он в Америке «завял» и, вернувшись в конце пятидесятых годов в родной Берлин, вскоре там умер; думаю, потому, что в новом послевоенном мире ему нечего было делать. Это, конечно, только отдельные яркие примеры. Что же касается множества русских художников-эмигрантов, то картина представляется столь же пестрой.
В этом очерке я хочу рассказать о тех русских художниках в Америке, которых я знал лично. Причем сосредоточусь на художниках моего поколения, бывших, как и я, перемещенными лицами, на второй волне русской эмиграции. Исход русских художников-диссидентов из Советского Союза в 1970-1980-х годах — другая большая тема, которой я касаться не буду, хотя со многими из них я хорошо знаком и писал о них. По ходу повествования я упомяну и нескольких художников старой, послереволюционной эмиграции, проделавших трудный путь из Петрограда или Москвы в Берлин или Париж, затем в Нью-Йорк. Главная моя цель — передать ту атмосферу, в которой мы оказались в первые годы жизни в «русском Нью-Йорке», наши надежды, разочарования, «культурные шоки» и, наконец, нахождение места под солнцем — или в тени — в этой так не похожей на Россию и на Европу стране, именуемой Америка.


Начну с февраля 1950 года, когда я, недоучившийся студент Мюнхенской академии художеств, прибыл в Нью-Йорк и поступил на работу в мастерскую шелкографии в качестве печатника. Эту работу нашел мне мой приятель Алеша Ермаков, иммигрировавший в Америку за полгода до меня. Тогда существовало много подобных мастерских, основанных главным образом эмигрантами из Германии, бежавшими от Гитлера. Работа печатника не требовала предварительного опыта и была находкой для нас, новоприбывших. Мастерская, куда я поступил и где встретил русских художников, ставших потом моими друзьями, называлась «Хильда Ньюман студио» и находилась на 112-й улице, на углу Бродвея. Здание это еще стоит и, проезжая мимо него, я вспоминаю мои первые шаги в Нью-Йорке. Были и другие мастерские. Одна из них принадлежала графу Ивану Михайловичу Толстому, дальнему родственнику Льва Николаевича. За глаза его называли «галстучным Толстым», так как в его мастерской печатались, как и у Хильды Ньюман, рисунки на галстуках и блузках. У него я никогда не работал, зато в другой, принадлежавшей немецкому художнику Герману Герко, мне пришлось потрудиться около двух недель уже несколько позднее. Герман Герко был трагикомической фигурой, энтузиастом искусства и полным в нем неудачником, не терявшим, правда, надежды на то, что он в конце концов создаст себе имя. Этого не произошло, и много лет спустя я видел его побитым судьбой стариком. Вернусь, однако, к моей работе у Хильды Ньюман.
Из общего числа работников (их было человек сорок) нас, русских, оказалось там двенадцать, причем семеро художников. Старшим по возрасту был Всеволод Мстиславович Добужинский, младший сын знаменитого графика и театрального художника Мстислава Валериановича Добужинского. Несколько моложе него, Владимир Васильевич Одиноков стал театральным декоратором еще в Советском Союзе, был на войне, попал в плен и, эмигрировав в Америку, проработал в этой мастерской только короткое время. Вскоре он вступил в профсоюз работников сцены и перешел в мастерские Метрополитен-оперы. К моменту моего поступления на работу к Хильде Ньюман его там уже не было. Юрий Викторович Бобрицкий, 1917 года рождения, учился в Харькове и в Вене, но, прибыв в Америку, тоже был вынужден заняться физическим трудом. Юрий Павлович Крыжицкий, как и Алеша — Алексей Михайлович Ермаков, — в Америке избрал себе другую профессию и художником не стал.
Работали у нас и женщины. Елизавета Ивановна Королькова, жена известного скульптора из Ростова-на-Дону Сергея Григорьевича Королькова, как и все другие женщины, расписывала напечатанные нами рисунки. Она вскоре познакомила меня со своим мужем. Римма Ивановна Нератова, дочь известного историка профессора Курганова, была художницей-иконописцем и замужем за архитектором Анатолием Александровичем Нератовым, по проекту которого в городе Вашингтоне был построен православный Свято-Николаевский собор. Познакомился я в мастерской и с художницей из Берлина немецкой еврейкой Маргот Гиммель, работавшей маслом по стеклу. Эта техника была популярна в Европе до войны, но в Америке не имела успеха — разобьется стекло — и картины нет, говорили ей владельцы галерей. Маргот, прекрасная художница, вынуждена была работать в нашей мастерской. Она познакомила нас со своими друзьями — художниками из Берлина Карлом Гейденрейхом и Марком Гейне. Карл, по ее словам, был восходящей звездой, но умер от сердечного припадка. Марк Гейне позже вернулся в Европу и жил на острове Майорка. Сама Маргот вышла замуж и уехала в Израиль. Все мы, беженцы от сталинского режима, встретившись с беженцами от нацизма, хорошо понимали друг друга.
Всеволод Мстиславович Добужинский, милейший человек, не унаследовал ни славы, ни таланта своего отца и был графиком прикладного искусства. У нас он работал как дизайнер, рисуя собачьи головки и парусные лодки для галстуков. Его знаменитый отец время от времени приезжал в Нью-Йорк для постановок опер Мусоргского «Борис Годунов» и «Хованщина». Во время одного из таких приездов Всеволод Мстиславович решил познакомить меня и Юру Бобрицкого со своим отцом, которому моя фамилия была знакома: мой дядя, искусствовед Эрих Голлербах, не только знал Добужинского, но и написал в двадцатые годы книгу о его рисунках. Всеволод Мстиславович, однако, предупредил нас с Юрой:
— Только не говорите в присутствии мамы, что вы из Советской России, а то родителям придется менять квартиру.
Оказалось, что жена Мстислава Валериановича страдала манией преследования, утверждала, что за ними гонятся большевики и надо часто переезжать, чтобы сбить их со следу.
Визит наш к Добужинскому-отцу прошел без присутствия его жены, и мы свободно говорили о русских художниках в СССР. Упомянут был и Игорь Грабарь.
— Помню Игоря Эммануиловича, — с улыбкой сказал Добужинский, — знаете, как мы его называли? Игрун Обмануилович!
Видно было, что наш маститый график не любил его по каким-то причинам. Добужинский скончался в 1957 году, и на вечере его памяти в Нью-Йорке попросили выступить и меня.
В Нью-Йорке в начале пятидесятых годов собралось довольно много художников, среди которых, правда, не было таких больших имен, как в среде первой эмиграции, а потом в третьей волне. Объясняется это тем, что с началом войны много интеллигенции было эвакуировано в глубь страны, и в немецкую оккупацию попало сравнительно мало людей искусства. За редкими исключениями русские художники в Нью-Йорке представляли собой молодежь двадцати пяти – тридцати лет и любителей всех возрастов и волн эмиграции. Они основали два общества — Объединение русско-американских художников и Общество российских художников. Разницы в идеологии или в направлении не было никакой, связующим звеном служили личные отношения. В зале отеля «Барбизон Плаза» устраивались групповые выставки, уровень которых был, мягко выражаясь, неровный. Решено было взять строгое жюри, и попросили стать им Мстислава Добужинского, который как раз оказался тогда в Нью-Йорке.
— Судите строго, — попросили его.
Он так и поступил, отвергнув более половины поданных картин и рисунков. В результате один старичок, узнав, что его картина не принята, схватился за грудь и упал — подвело сердце. Его откачали и сказали:
— Добужинский уже уехал в Италию, и картину вашу повесим. Одна дама впала в истерику:
— Я пригласила всех моих друзей, а картины моей не будет! Это такой позор, что мне надо бежать из Нью-Йорка!
Ее тоже успокоили и повесили ее работу. Оба общества вскоре распались, так как молодые художники вошли в русло американской художественной жизни, став членами американских художественных организаций. Кое-какие групповые выставки все же устраивались в так называемых галереях тщеславия, где художники сами оплачивали помещение, пригласительные билеты и рекламу в журналах.
В пятидесятые годы русские художники в Нью-Йорке выставляли свои работы в галереях «Панорас», «Лин Коттлер», «Ада Арцт» и «Ли-гоа Дункан». Эта последняя принадлежала племяннице знаменитой танцовщицы-босоножки Айседоры Дункан, жены Сергея Есенина. Очевидно, любовь к русским передалась ей от тетушки. Художественными критиками в то время были литератор Вячеслав Клавдиевич Завалишин, потомок декабриста, внук адмирала царского флота и во многих отношениях очень колоритная фигура, и Вера Ильинична Коварская, журналистка, работавшая в американском журнале «Тайм». Рецензии она писала благожелательные — нельзя ведь критиковать своих! Однажды, похвалив картину одного русского художника, написанную в экспрессионистическом стиле, она получила анонимное письмо, автор которого считал, что ее надо публично высечь на ступеньках музея Метрополитен. Полное неприятие современного западного искусства было типично для старшего поколения русских художников-эмигрантов, включая искусствоведа и художника Евгения Евгеньевича Климова. Старый эмигрант, учившийся в Риге, он жил в Канаде и часто приезжал в Нью-Йорк. Милый и культурный человек, он, тем не менее, люто ненавидел абстрактное искусство и даже написал как-то, что все картины Кандинского надо бы сжечь. Прочтя это, я не удержался и написал ему ответ, упрекая его в варварстве и назвав его Савонаролой. Ответ был напечатан в «Новом русском слове». Несколько недель спустя я столкнулся с Климовым на одном из литературных вечеров. Решив не обижать старика, я сказал ему:
— Евгений Евгеньевич, мы скрестили шпаги на страницах газеты, но сейчас лучше забудем об этом.
— Да, конечно, — ответил он с улыбкой, но каждый из нас остался при своем мнении.
Среди старой эмиграции были искусствоведы — Александр Бенуа, Владимир Вейдле, Сергей Маковский, но я описываю лишь пятидесятые годы в Нью-Йорке. И конечно, не все старые художники-эмигранты были сугубыми реалистами. В Америке жили тогда Давид Бурлюк, Наум Габо, Александр Архипенко, Илья Болотовский и Иосиф Левин. О первых трех я знал только понаслышке, но с двумя последними познакомился лично и расскажу о них ниже. А сейчас вернусь к художникам нашей мастерской шелкографии.
Владимир Васильевич Одиноков родился в 1908 году в Москве и скончался в 1997-м в Нью-Йорке. В России учился в ателье Евгения Лансере, работал у него как ассистент, а в Нью-Йорке в Метрополитен-опере стал начальником всех сценических мастерских — довольно высокое положение. Только не удалось ему одно — быть не исполнителем чужих эскизов, а самому стать автором постановок. Согласно профсоюзным правилам деление между исполнителем и автором должно было строго соблюдаться. Когда Добужинский хотел взять в руку кисть и показать члену профсоюза, как надо писать, кисть у него отобрали — не его это дело, он только автор эскизов, исполнение их принадлежит другим. Так Володя Одиноков и остался только исполнителем, работавшим, правда, для прекрасных художников сцены — для Евгения Бермана, тоже эмигранта, но первой волны, и даже Марка Шагала, который сделал эскизы для «Волшебной флейты» Моцарта. Выполнил Одиноков и два других панно Шагала. Как многие бывшие советские люди, жившие в коммунальных квартирах, Володя Одиноков мечтал о собственном доме и построил его сам в штате Коннектикут, часах в двух езды от Нью-Йорка. Дом удался на славу, большое, светлое ателье. Но спальня, столовая и кухня были маленькими, на одного человека. Старый холостяк, он так это и задумал. Впоследствии он хотел дом продать, предлагал мне, но кто же купит дом на одного человека? Владимир Одиноков был хорошим станковым живописцем, изредка выставлял свои работы, но душа его принадлежала театру.


Мой друг Юра Бобрицкий (1917–1998) был одним из самых талантливых людей, которых мне когда-либо приходилось встречать. К сожалению, он не получил в Америке должного признания, и причиной этому был его независимый характер. Он ненавидел торговцев картинами, считая их всех жуликами, и часто забирал свои картины из хороших галерей на том основании, что они там у них где-то в чуланах, на стенах их нет и вообще «ну их всех». Я пытался объяснить ему, что все не так скоро делается, галерея должна подыскать нужных клиентов, но Юра отвергал все доводы и, работая уже в профсоюзе и получая там длительный летний отпуск (мертвый сезон в театрах), путешествовал по всей Европе в своем микроавтобусе «фольксваген», где он и спал. Женатый на очаровательной австрийке, которая выучила русский язык, он, тем не менее, был одиночкой в душе и чувствовал себя лучше всего в природе, среди лесов и скал. Путешествуя по два-три месяца, он привозил с собой массу прекрасных рисунков, пейзажей, фотографий и множество забавных историй, которые он рассказывал с чисто украинским юмором. Его жена Ильза понимала, что ему необходим такой образ жизни и не препятствовала ему. Выставлял он свои работы чаще всего в Украинском клубе и в частных американских клубах к северу от Нью-Йорка, где он жил. Получал он и призы на престижных выставках, но не стал членом каких-либо американских художественных обществ и закончил свою жизнь в состоянии отчужденности и горечи. Он не был тщеславен и даже преуменьшал свое большое дарование. «О себе как о художнике я не очень высокого мнения», — говорил он. Такое не часто услышишь. Надо надеяться, что работы Юрия Бобрицкого в конце концов попадут в Россию и на его родную Украину.


Другой Юра, Юрий Павлович Крыжицкий, был, как и Бобрицкий, страстным путешественником. Он родился в Польше в 1924 году и скончался от сердечного припадка в ресторане в Нью-Йорке в 2002-м.
— Юрочка никогда не ходил к врачам, — сказал мне его старший брат Сергей Павлович Крыжицкий, в прошлом профессор колледжа Оберлин.
Кажется, Юра учился рисованию еще в Польше, а прибыв в Соединенные Штаты, часто летал в Мексику, в городе Сан-Мигель-Альенде, где находится большая международная колония художников и художественная школа. Юра Крыжицкий был внуком известного русского пейзажиста, который повесился, будучи обвинен в плагиате. Так, во всяком случае, рассказывал мне сам Юра. Понимая, что он не сможет прокормить себя искусством, Крыжицкий, владея помимо русского и польского английским, немецким, французским и испанским языками, поступил на службу в фирму «Америкен экспресс», где проработал до выхода на пенсию. Все свободное время он посвящал путешествиям, но не для развлечения, а для ознакомления с архитектурными и художественными ценностями каждой страны. Юра знал все музеи мира и был хорошим знатоком искусства, западного и русского. Другая его страсть — рисунок — сочеталась у него с любовью к музыке. Он посещал концерты всех выдающихся пианистов и скрипачей, что, конечно, стоило бы больших денег. Но Юра покупал самые дешевые билеты, а потом высматривал пустые места в первых рядах, пробирался туда с блокнотом и рисовал исполнителей. По окончании концерта он брал у них автографы. Так в течение многих лет он собрал коллекцию свыше ста рисунков с автографами знаменитостей второй половины двадцатого века — Давида Ойстраха, Святослава Рихтера, Владимира Горовица, Рудольфа Серкина, Эмиля Гилельса, Мстислава Ростроповича и многих других. Эта в своем роде уникальная коллекция, по словам брата, ныне тоже покойного, будет передана в музей города Орла, откуда родом были дворяне Крыжицкие.
Полной противоположностью обоим Юриям был наш общий друг украинский скульптор Андрей Иванович Дараган. Упоминаю его как трагическую фигуру нашей второй волны. В предвоенные годы он считался подающим большие надежды молодым скульптором. В Америке, однако, он бросил искусство. «Работать в социалистическом стиле я не хочу, — говорил он мне, — а быть модернистом не могу. Вот и все». Вместо занятий скульптурой он, ярый охотник, стал изобретать новые виды огнестрельного оружия — какие-то гранатометы, винтовки — и просил меня переводить на английский язык технические термины, что я с грехом пополам делал. Чертежи свои он посылал в Пентагон, но вторым Калашниковым не стал, чертежи ему с благодарностью возвращали. Все же одну скульптуру ему удалось сделать. Украинская община в Канаде решила создать памятник Тарасу Шевченко, устроила конкурс, и Андрей Иванович, получив первый приз, сделал этот памятник, который стоит где-то в Канаде. Получил он за него и хорошие деньги.
— Ну, Андрей Иванович, — говорили мы ему, — поезжай теперь в Италию, в Рим, во Флоренцию, посмотри на Микеланджело, на Донателло, этрусские скульптуры.
— Та ни, — был его ответ, — не хочу.
Так он в Европу и не поехал, зато, собрав группу друзей, отправился на медвежью охоту в Канаду и вернулся оттуда довольный.
— Ну что, Андрей Иванович, убил ты медведя?
— Двух зайцев сильно напугал, — ответил он.
Протратив все деньги на медвежью охоту, Андрей Иванович снова сел на свою более чем скромную пенсию и успокоился. Этот хороший и талантливый человек был как бы парализован эмиграцией и остался в этом состоянии до конца своих дней.
Несколько моих друзей-художников, не имея возможности прокормить себя искусством, занялись реставрацией картин. То была вторая после «низменной шелкографии» профессия художников-эмигрантов. Николай Иосифович Николенко, «бойчукист» (украинский художник Бойчук пытался внести элементы древнерусской живописи в современное искусство) и иконописец, так всю жизнь в Америке и занимался реставрацией картин старых мастеров и только в свободное время — собственным творчеством. Женат он был на Ладе Ростиславовне, урожденной Воиновой («Моим крестным отцом был Казимир Малевич», — говорила она), искусствоведе и бывшей ленинградке-блокаднице. Я часто у них бывал.
Владимир Александрович Лебедев был известен в Нью-Йорке как один из лучших реставраторов. В Советском Союзе он, по его словам, «работал по оформительству». Хорошо зарабатывая, он проводил летние месяцы на острове Блок-Айленд в штате Коннектикут, где писал морские пейзажи, и очень неплохие, в импрессионистической манере.
— Мы хотим купить у вас несколько пейзажей, — говорили ему
друзья.
— Я их не продаю.
— Ну, тогда подарите.
— Я не дарю.
Таких пейзажей у него накопилось множество, и все они пропали из-за его трагической смерти. Немолодой уже вдовец, он жил один, и ему изредка звонили друзья узнать, как он поживает, так как по характеру своему он был нелюдим. Однажды на звонок он не ответил и, приехав к нему на квартиру, друзья узнали, что Володя скончался дней десять тому назад. Завещания не нашли, адресная книжка была по-русски, оповестить было некого, и тело отправлено было в госпиталь в анатомический театр. Картины и бумаги были выброшены на помойку. Так по своей вине, не позаботившись о своем наследии, закончил свою жизнь русский художник. Хочу рассказать маленькую историю, связанную с Володей Лебедевым. В начале шестидесятых годов он познакомился с известным американским художником Джоном Грэхемом, настоящее имя которого было Иван Домбровский. Обрусевший поляк, гвардейский офицер, он после революции жил во Франции и, переехав в Соединенные Штаты, стал вдохновителем, «гуру» многих молодых американских художников, объясняя им основы европейского модернизма. Его перу принадлежат несколько трактатов о живописи. Сюжеты его картин, большие женские портреты, отличались тем, что его женщины косили к носу, что, по его мнению, говорило об их духовности. Одно его полотно — две женщины — висит в нью-йорк¬ском Музее современного искусства. К концу жизни Домбровский-Грэхем увлекся оккультными верованиями и на его полотнах среди бритых голов запорожцев с оселедцами стало появляться число Зверя — 666. Решив в конце концов покинуть Америку, он стал распродавать имущество и предложил Володе Лебедеву купить у него мольберт. Тот отказался на том основании, что от мольберта, как сказал Володя, могут исходить сатанинские флюиды. Говорят, что Грэхем скончался в поезде по дороге в Рим, где он собирался каяться папе римскому в своих грехах.
Интересным художником был мой близкий друг Анатолий Григорьевич Гороховец. В Советском Союзе он был успешным книжным иллюстратором, но в Америке стать им не смог — другая культура, другие запросы. Работала жена. Такая ситуация нередко складывалась в эмигрантских семьях, когда профессия мужа и незнание языка закрывали ему дорогу к хорошей работе. Все же Анатолий Григорьевич подрабатывал уроками живописи, много писал для себя и побывал в Париже и в Венеции. Проводя также много времени в разговорах по телефону, он держал около него блокнот, на котором что-то чиркал. Увидев эти рисунки, я был поражен — то был какой-то фантастический, сюрреальный мир подсознательного — джунгли, фигуры полулюдей-полуживотных, так отличающиеся от его импрессионистических пейзажей. То было другое «я» художника, к сожалению, не достигшее полного развития. Впрочем, в Советской России ему вообще не было бы места. Сын художника, актер, выступающий в американском кино, на телевидении и в театре под именем Питер фон Берг, устроил посмертную выставку работ отца в музее Рериха в Нью-Йорке, где эти рисунки висели рядом с прекрасными гуашами — видами Венеции.
Все, что я до сих пор написал, касалось русских художников, в той или иной степени не получивших в Америке должного признания. Расскажу теперь о тех, судьба которых сложилась удачно. Сергей Григорьевич Корольков, с женой которого я работал в мастерской шелкографии, был уже в Советском Союзе известным скульптором. Им исполнен был в Ростове-на-Дону барельеф на здании, кажется обкома партии, он иллюстрировал также «Тихий Дон» Шолохова. Из старой семьи коннозаводчиков, он был в душе антикоммунистом и в Америке дал волю своим чувствам, создав большую серию рисунков на тему коллективизации, голода и сталинских концлагерей. Рисунки эти купил и напечатал журнал «Лайф», и Сергей Григорьевич получил за них хорошие деньги. Человек радушный и гостеприимный, он широко раскрыл двери своей квартиры, где, как говорится, без гостей за стол не садились. Народ у него бывал самый разнообразный — от донских казаков до художников. Елизавета Ивановна любила поэзию и приглашала иногда каких-то поэтов, но Сергей Григорьевич хватал тогда шапку и вон из дому. Несколько раз я встречал у Корольковых интересного человека по фамилии Борисов-Морозов. Имени и отчества его не помню, так как все называли его «батюшка-барин». Старый эмигрант и очень культурный человек, он тщетно пытался объяснить Королькову достоинства живописи Матисса, но тот оставался невменяем. Как-то раз зашел разговор о Войске донском, и «батюшка-барин», отметив храбрость казаков и их службу государству Российскому, сказал, что особого уважения он к ним не испытывает, так как они нагайками разгоняли народные демонстрации. После этого Борисова-Морозова к Корольковым не приглашали. Какова была бы судьба Королькова, проживи он дольше, сказать трудно. Он скончался от сердечного приступа, не дожив еще до шестидесяти лет, но успех его рисунков был несомненен.
Очень успешными оказались два художника, поселившиеся в Калифорнии, — Сергей Бонгарт и Константин Черкашенинов (Черкас). Сергей Романович Бонгарт (1918–1985), киевлянин и друг поэта Ивана Елагина, был не только живописцем, но и поэтом. Красивый мужчина, большой любитель прекрасного пола, весельчак и шармер, он был в какой-то степени «человеком Ренессанса» или, если употребить немецкое выражение, — Lebenskunstler. Работая в стиле русского импрессионизма широким, иногда бравурным мазком, он «умел себя подать» и основал успешную школу живописи в городе Санта-Моника, где приобрел дом и ателье, принадлежавшие в свое время художнику Николаю Фешину, творчество которого Бонгарт высоко ценил и даже подражал ему. Картины Сергея Бонгарта находятся во многих музеях и частных коллекциях Америки, а два года назад вышла большая монография о его творчестве на английском языке с многочисленными репродукциями в цвете. Будучи хорошо известен на западе Америки, Бонгарт не имел успеха в Нью-Йорке, где абстрактный экспрессионизм, поп-арт и концептуальное искусство во многом оттеснили фигуративную живопись на задний план. Региональность в искусстве — типичное для Америки явление. В свое время у меня возник диспут с Сергеем Бонгартом по поводу моей статьи «Смерть живописи». Я утверждал, что живопись в традиционном смысле сейчас умерла, и приводил целый ряд тому причин. Бонгарт страстно возражал. Разногласия никак не помешали нашим дружеским отношениям. Мечтой Бонгарта было, конечно, увидеть свои работы на родине, в России, но он скончался, не дождавшись распада Советского Союза.


С Константином Черкашениновым я познакомился еще в Германии после войны, но о творчестве его в Америке знаю мало. Слышал, что он материально преуспел и что работы его были воспроизведены в журнале «Америка», который посылался в Советский Союз.
Вернусь теперь к восточному побережью Америки, к городу Филадельфия, где долгое время жили три русских художника. Владимир Михайлович Шаталов, уроженец города Белгорода и «ровесник Октября», как он любил говорить, талантливый художник и поэт, был человеком сложным. Как и все мы, попавшие в Америку в возрасте двадцати с лишним или тридцати с небольшим лет, он сформировался как художник на Западе и вобрал в себя многое и от современного западного и американского искусства. Тем не менее он в душе оставался глубоко русским человеком и внутренне отталкивался от западноевропейского искусства. Сезанна и Гогена он считал «дутыми величинами», хотя в его работах можно было усмотреть некоторое влияние и того и другого. Русское искусство он ставил очень высоко, особенно русскую пейзажную живопись, считая именно ее, а не русскую икону или русский авангард нашим лучшим достижением. Как многие русские художники, он считал, что содержание важнее формы, и начисто отвергал мнение, что в русской реалистической живописи мало формальных достоинств. «У нас просто другая эстетика», — говорил он. Америка осталась для него чуждой, хотя он изображал американские пейзажи и принимал участие в американской художественной жизни. Так, например, он стал членом Национальной академии дизайна (их всего четыреста пятьдесят человек на всю Америку, а из русских художников моего поколения академиками стали только четверо: Сергей Бонгарт, Михаил Лазухин, Владимир Шаталов и автор этих строк). Был он также членом Американского общества акварелистов, получал призы и награды, но в американскую жизнь не врос. Он скончался в 2002 году.


В 1983 году по инициативе Владимира Шаталова и братьев Михаила и Виктора Лазухиных была устроена выставка восьми русских художников в галерее «Ньюмен энд Саундерс» около Филадельфии. Перечислю участников: Юрий Бобрицкий, Сергей Бонгарт, Константин Черкас, Сергей Голлербах, Михаил и Виктор Лазухины, Владимир Одиноков и Владимир Шаталов. Искусствовед Буртон Вассерман, профессор колледжа Глассборо (штат Нью-Джерси), в предисловии к каталогу выставки писал о тех влияниях, которые питали творчество этих восьми художников: их родная Россия, Западная Европа и Америка, гражданами которой они стали и в которой уже давно живут. Но эти влияния преломлялись в каждом из них по-разному, выставка поэтому выглядела разнородной и не могла иметь должного успеха.
Если же говорить об индивидуальных успехах, то их добились братья Михаил Сергеевич и Виктор Сергеевич Лазухины. Оба родились в Краматорске: Михаил — в 1923-м, Виктор — в 1927 году. Начали свое художественное образование в России и в Германии, но закончили его в Америке, где оба получили степени бакалавра и магистра изящных искусств: Михаил — в Пенсильванском колледже искусств и в художественной школе Тайлер при университете Темпл, Виктор — в Пенсильванской академии художеств и в Филадельфийском колледже искусств. Братья Лазухины представляют собой исключение в среде русских художников второй волны, они — абстракционисты, и их графические работы (в последние годы — компьютерная графика) получили широкую известность благодаря выставкам в Париже, Токио, Тель-Авиве и в разных городах Европы и Соединенных Штатов. Они получили множество наград и представляют собой американских художников в смысле формального языка и мировоззрения. В то же время они остались чисто русскими людьми по характеру и стилю жизни. Государственный Русский музей выпустил в 2001 году роскошный двухтомный каталог по-английски «Abstraction in Russia. 20th century». В нем воспроизведены работы Михаила и Виктора Лазухиных, заранее приобретенные у художников. Лазухины, таким образом, и американские, и русские абстракционисты ХХ и начала XXI века.


Надо упомянуть еще одного русского художника, чье творчество, как и творчество братьев Лазухиных, резко отличалось от живописи других художников-эмигрантов. Вячеслав Владимирович Иляхинский родился в Таганроге в 1925 году и скончался в городе Си-Клифф на Лонг-Айленде в 2002 году. Перед эмиграцией в Америку он учился в Германии у известного немецкого художника Вилли Баумейстера, который приблизил молодого художника к идеям современного западного искусства. В Нью-Йорке Иляхинский занимался реставрацией картин и приобрел в этой области прекрасную репутацию. Параллельно он занимался своим творчеством, участвовал в американских выставках. В 2000 году состоялась его большая персональная выставка в галерее колледжа Адельфи, отмеченная газетой «Нью-Йорк таймс». Рецензент увидел в творчестве Иляхинского продолжение традиций Кандинского и русского авангарда двадцатых годов. То был, несомненно, большой успех. После кончины Вячеслава Владимировича его вдова Екатерина обратилась к президенту В.В.Путину с просьбой посодействовать передаче его картин Таганрогу. И действительно, тридцать пять полотен Вячеслава Владимировича Иляхинского были отправлены в его родной Таганрог. Вернуться на родину — стихами, картинами, книгами, написанными за рубежом, — это ли не было мечтой большинства творческой эмиграции? Теперь она исполняется. Но об этом ниже, теперь же хочу рассказать немного о художниках старой эмиграции, с которыми мы, перемещенные лица, встретились в Нью-Йорке.


Начну с Сергея Петровича Иванова (1893–1983), парижского эмигранта, друга Александра Бенуа и Зинаиды Серебряковой, прекрасного портретиста и очаровательного человека, которому я обязан моим знакомством с французским славистом и коллекционером Ренэ Герра. Сергея Петровича за глаза называли козлокотом — смесью мягкого, ласкового кота и задиристого козла. В свое время он зарабатывал пор-третами большие деньги, которые тратил на книги, женщин и на сладкую жизнь. Периоды безденежья он переносил стойко, считая, что «судьбе надо платить» за все хорошее, что было и что еще будет. В 1950 году Сергей Петрович иммигрировал в Соединенные Штаты, получил аме-риканское гражданство, но в 1963 году вернулся в Париж, где у него сохранилось прекрасное ателье в доме, где жили когда-то Жорж Санд и Фридерик Шопен. Сергей Петрович стал для нас, бывших советских людей, звеном, связавшим нас со старыми художниками парижской эмиграции. Мы наслаждались его рассказами и много черпали из его знаний в области искусства. Были у него и свои фобии, он, например, не любил импрессионистов, считая их картины «живописью для консьержек — веселенькие пейзажики, зайчики солнечного света и девушки в белых платьях». Мы с ним не спорили. Я побывал у него в Париже за несколько лет до его смерти. Многие его работы, в том числе большой портрет Александра Бенуа, находятся в Государственном Русском музее. Более двадцати лет прошло с его кончины, но все знавшие его сохранили о нем добрую и радостную память.
Глеб Владимирович Дерюжинский (1888–1975), прекрасный скульптор в классическом стиле («Меня так учили, меняться не буду», — говорил он), имел в Америке успех, но в пятидесятые годы, с появлением абстрактного искусства, был оттеснен на задний план, вынужден был ликвидировать свое ателье и жил со своей второй женой поэтессой Натальей Семеновной Резниковой в небольшой квартире неподалеку от меня. Глеб Владимирович знаком был с Сергеем Прокофьевым, Сергеем Рахманиновым и Сержем Кусевицким и лепил их. Бюст Рахманинова приобрел впоследствии у его вдовы Мстислав Ростропович. В молодости Дерюжинский был очень красив, я видел его фотографию у одного фотографа, специализировавшегося на портретах известных американских деятелей искусства. Обаятельный в общении человек, настоящий русский барин, Глеб Владимирович позволял себе одно маленькое чудачество — круглый год в любую погоду он ходил в сандалиях на босу ногу. Ноги его тоже отличались классической красотой и не старились, как лицо или руки.
С Федором Степановичем Рожанковским (1891–1970) я познакомился в конце пятидесятых годов в доме известного графика и иллюстратора, беженца из Германии Фрица Эйхенберга. Рожанковский пришел к нему со своей женой Ниной Георгиевной (дочерью известного историка и богослова Георгия Федотова) и дочерью Таней. Другим гостем был литературовед Марк Слоним. Несмотря на свои шестьдесят с лишним лет, Федор Степанович был на редкость живым, даже шаловливым человеком и, я помню, играл и даже кувыркался со своей маленькой дочуркой на ковре в гостиной у Эйхенберга. Как художника я его тогда еще не знал, но, увидев его работы, был поражен их мастерством. Федора Степановича, мне кажется, следует считать лучшим иллюстратором детских книг, в которых изображаются звери. Мне сразу же вспомнился художник Чарушин, иллюстрации которого я видел еще в детстве в России, но Рожанковский, мне кажется, был интереснее. Впрочем, Чарушина я знал мало, и сравнивать их не следует. Оба следовали прекрасной русской традиции изображения животных не в смешном виде, как это часто делается в американских книгах, а во всей их животной красоте и грации. Понимание животного мира пришло к нам, я думаю, с Востока. Неудивительно, что Федор Степанович высоко ценил русскую книжную графику и часто поругивал Францию и Америку за их коммерциализм. Страстно любя Россию, он закрывал глаза на многое, что творилось в Советском Союзе, и на этой почве у него бывали частые столкновения с Юрой Бобрицким, который, родившись на Украине, пережил все ужасы коллективизации и голода. Впрочем, эти разногласия не шли глубоко, и когда Федор Степанович стал болеть, Юрий Бобрицкий часто навещал его, забыв о прежних столкновениях.
Рожанковский дружил также с художником Андреем Тимофеевичем Худяковым (1896–1985), старым эмигрантом, прекрасным графиком и театральным декоратором, работавшим в свое время в кабаре «Синяя птица» Яши Южного и имевшим в Америке большой успех. Андрея Тимофеевича я встречал всего несколько раз и помню его как веселого, очень русского старика.
Илья Юльевич Болотовский (1907–1981), сын известного адвоката, приехал в Америку юношей, учился в Национальной академии дизайна, школе очень консервативной, но вскоре стал известным абстракционистом, продолжавшим традицию Мондриана. Меня с ним познакомили в 1953 году, и посмотрев мои работы, он посоветовал мне бросить реалистическую живопись и заняться абстракцией.
— Я знаю человека, который может вам помочь, — сказал он мне.
— Кто же?
— Ганс Гофман, — ответил он.
Об этом художнике, немецком эмигранте, я понятия не имел и, увидев его абстрактное полотно в Музее современного искусства в Нью-Йорке, решил, что учиться у него не стоит. Об этом я сейчас жалею, так как многие художники его школы были от него в восторге — он не старался сделать из них абстракционистов, а просто учил их видеть за пределами реалистической оболочки предметов. Увы, молодость страдает самоуверенностью. О жизни и творчестве Ильи Болотовского я написал большую статью для многотомной серии «Евреи в культуре русского зарубежья», издававшейся в Израиле Михаилом Ароновичем Пархомовским.
Другой наш знакомый из старшего поколения русских художников-абстракционистов, Иосиф Михайлович Левин (1894-?), создал свое направление в искусстве, которое он назвал «надсознательной живописью», по-французски — «сюрконсьянсилизм». Картины его представляли собой цветовые круги, в которых присутствовала или центробежная, или центростремительная сила. Милый Иосиф Михайлович надеялся на то, что мы с Юрой Бобрицким увлечемся его идеями и станем ее продолжателями, но мы деликатно от этого уклонились, и постепенно наши отношения прекратились. В Америке Иосиф Михайлович успеха не имел, но в Париже прошли несколько его выставок.
Дружили мы с Ростиславом Дмитриевичем Сазоновым (1906–1991), графиком и театральным художником. Он родился в Санкт-Петербурге, жил в Белграде, а после войны — в Марокко и наконец в Нью-Йорке. Его работы находятся в музее Циммерли при университете Ратгерс в штате Нью-Джерси.
Наконец, я бывал частым гостем у художника Алексея Федоровича фон Шлиппе (1915–1988). Уроженец Москвы, он еще ребенком попал в Германию, учился в Берлинской академии художеств, жил и продолжал образование в Италии, после Второй мировой войны попал в Бельгию и в 1954 году эмигрировал в Соединенные Штаты, где вскоре получил место профессора живописи и истории искусства в Коннектикутском университете в городе Нью-Лондон. Там он построил большой дом с просторным ателье. Я часто проводил у него субботы и воскресенья, и воспоминания о них до сих пор свежи в моей памяти. Потомок обрусевших немцев, Алеша фон Шлиппе был чистейшим русаком по характеру, радушию и гостеприимству. Прекрасный, остроумный рассказчик, он создавал в своем доме атмосферу товарищества на почве нашей общей любви к искусству, западному и русскому. Как художник он был чрезвычайно своеобразен — символист с долей немецкой «новой предметности», течения, возглавлявшегося художником Отто Диксом, с которым Алеша был в свое время знаком. Скорее всего, Алексея фон Шлиппе можно назвать продолжателем традиций Серебряного века в европейско-американском их преломлении.
Он регулярно выставлял свои работы, имел несколько персональных выставок, но оставался «художником для художников», никогда не старался иметь успех у широкой публики. Выйдя на пенсию, Алеша с семьей вернулся в Германию, в Мюнхен. Там у него вышла книга с репродукциями его работ и мыслями об искусстве. Часть своих картин он оставил в Америке, и Коннектикутский университет выделил помещение для постоянной их экспозиции. Алексей Федорович фон Шлиппе скончался в Мюнхене в возрасте семидесяти трех лет, и память о нем как о человеке и художнике всегда останется у тех, кто его знал и любил.
Воспоминания о Михаиле Александровиче Вербове я оставил на конец. Последний ученик Ильи Ефимовича Репина, в расцвете своего таланта хороший портретист, Михаил Александрович прожил долгую и плодотворную жизнь, написав множество портретов — пяти королей, герцога Альбы (этот портрет висит в музее Прадо в Мадриде), Ивана Бунина, Рабиндраната Тагора, певцов и певиц — список можно продолжать. В свое время обладатель хорошего баритона, он выступал даже в Карнеги-холле в Нью-Йорке и имел массу друзей в театральном мире, включая знаменитого болгарского баса Николая Гяурова и его жену итальянскую певицу Миреллу Френи. Я видел их у Вербова в день его рождения, 10 декабря, когда у престарелого художника был так называемый опен хаус — открытый дом. Михаил Александрович родился в 1896 году и, будучи человеком отменного здоровья, мечтал захватить три столетия, то есть дожить до 2000 года. Увы, ему это не удалось, он скончался в 1995 году в возрасте девяноста девяти лет.
Незадолго до этого в жизни Вербова произошли два знаменательных события. Во-первых, Конгресс русских американцев ввел его в свою Палату славы, где мы видим имена всех выдающихся русских американцев. Автор этих строк присутствовал на этом торжестве и написал о нем в «Новое русское слово». А в Постоянном представительстве Российской Федерации при Организации Объединенных Наций посол Сергей Викторович Лавров по указу президента Бориса Ельцина вручил Михаилу Александровичу орден Дружбы народов. То был замечательный для русских эмигрантов момент — мы перестали быть политическими беженцами и как бы воссоединились с Россией. Конечно, Михаил Александрович Вербов был старым эмигрантом, и за давностью лет отношение к старой волне стало более благожелательным, чем к нам, бывшим советским гражданам, после войны не пожелавшим вернуться на родину. Но и с нами произошло нечто радостное.
В Нью-Йорке, в доме Агнии Сергеевны Ржевской, вдовы писателя Леонида Денисовича Ржевского, я познакомился в начале девяностых годов с Юрием Алексеевичем Горячевым, не зная тогда, кто он. А он оказался первым секретарем постоянного представительства Российской Федерации при Организации Объединенных Наций. По его инициативе пяти русским художникам было предложено выставить свои работы в помещении представительства. Эти пятеро были ныне покойные Владимир Шаталов, Владимир Одиноков, а также ныне здравствующие братья Михаил и Виктор Лазухины и я, Сергей Голлербах. На торжественном открытии выставки 25 апреля 1995 года от имени представительства, Российского центра по научному и культурному сотрудничеству, от Нью-Йоркской ассоциации по русско-американским взаимоотношениям и от Русского клуба при ООН Сергей Викторович Лавров вручил нам благодарственную грамоту по случаю предстоящего празднования Дня Победы. Таким образом, мы были признаны сынами России. Уже с момента ликвидации Советского Союза многие эмигранты стали периодически ездить на родину, находить там родных и старых друзей, а потом — покупать квартиры, издавать книги, устраивать выставки и литературные вечера. Стена, отделявшая нас, эмигрантов, от русских, живущих «там», перестала существовать. Мне думается, что со временем слово «эмиграция» можно будет заменить словом «местожительство», которое выбирают в силу личных обстоятельств и условий жизни. Но всех нас объединяет наше прошлое и наша культура, а прошлое, как сказал один умный человек, это един¬ственное, что у нас никто не может отнять.