Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Гойченко Д.Д. Сквозь раскулачивание и Голодомор: Свидетельство очевидца

Гойченко Д.Д. Сквозь раскулачивание и Голодомор: Свидетельство очевидца / Предисл. Е.А.Зудилов. Науч. ред., послесл. и примеч. П.Г.Проценко.
М.: Русский путь, 2006. ISBN 5-8588-7244-1

Впервые рукописи Д.Д.Гойченко (1903–1993), случайно обнаруженные в 1990-е гг. в эмигрантском архиве (Сан-Франциско, США), являются уникальным свидетельством о коллективизации (юг и юго-восток Украины) и Голодоморе 1933 г. (Одесса, Киев, Киевская область). В исторической мемуарной литературе практически не сохранилось столь подробных описаний этих страшных трагедий отечественной истории. Книга создана по горячим следам пережитого (с использованием записей, вынесенных из тюрьмы и пронесенные через подполье). Создатель этих неоценимых свидетельств, сам родом из крестьян, волей судеб оказался в рядах воинствующих противников своего сословия и делал успешную карьеру. В силу своей принадлежности к партийно-советской номенклатуре он обладал значительной и разносторонней информацией о положении в обществе. Постепенно нравственно прозревая, Гойченко напряженно вникал в увиденное и пережитое. Все это сделало его мемуары настоящей энциклопедией российско-украинской жизни эпохи Голодомора. Книга для тех, кто хочет знать историческую правду из первых рук. «Книга — пример мужества, которое состоит не только в умении выдержать пытки, но и в способности к покаянию. Возможно, это еще труднее» (Газета «Труд»).


Отрывки из рукописи «Голод 1933 года»




[РАЗДЕЛИВШАЯСЯ СЕМЬЯ]


В одной избе я застал сильно опухшую старушку. «Вы одинокая?» — спросил я ее. «Ах, добрый человек, теперь я одинокая, — так начала свою повесть старушка. — У нас когда-то была семья большая, да все пошли своей дорогой. Мы со стариком остались доживать свой век при младшем сыне. Старший сынок, которого мы все любили, посылали его в разные училища, даже работать ему не давали, так жалели его, уж давно отошел от нас. Когда-то он, сделавшись комсомольцем, все требовал, чтобы мы иконы выбросили да чтобы младших детей Богу не учили молиться. Но мы со стариком держались веры христианской и решили умереть в ней, как и наши предки. Это очень злило сына, он ругал нас, насмехался над нашей верой. А младшим и было на руку, чтобы Богу не молиться да проказы разные делать, запрещаемые, как греховные. Однажды в воскресенье утром старик стал молиться и поставил обоих младших рядом с собой. А сын-то старший политграмоту затеял с ними изучать и кличет детей, старик же запрещает им идти, пока не окончат молитву. Тогда сынок подскакивает к отцу и наставляет на него оружие: "Застрелю, — кричит, — если ты, старый хрен, посмеешь детям головы дурманом забивать!" Тогда отец и говорит ему: "Господь с тобой. Ты на свою душу грех берешь за детей, раз я им больше не отец". Младший мальчик, почувствовав свободу, превратился в хулигана и босяка, а до того был золотой ребенок, как и старший, пока слушался родителей и не связался со своим комсомолом. Уходя на военную службу, старший сын даже не попрощался с нами. А ведь я и старик не перестали его любить и жалеть. Сколько было я слез пролью по нем, не зная, каково ему там. Со временем он стал писать нам письма. А затем рассердился, что в колхоз не идем, и перестал писать. Он все занимал крупные должности. Теперь он начальником политотдела работает и недалеко отсюда, и если бы у него был Бог в сердце, он легко мог бы нас спасти. Но он и вовсе от нас отказался. Мы со стариком все не хотели вступать в колхоз, хотя младший сын, при котором мы жили, и вступил. И вот получилось, что мы, будучи единоличниками, обрабатывая землю руками, не только сами перебивались как-то, но и внуков подкармливали. А коровку, что мы имели, берегли как дитя, и она поддерживала всех нас. Дабы заставить нас идти в колхоз, прошлый год нам дали такой план хлебозаготовок, что мы его и третью часть не могли выполнить. За невыполнение плана нам наложили штрафу 900 рублей и сразу описали все, что мы имели, предупредив, что мы уже не имеем права не только корову продать или куда угнать, но даже и старую сорочку продать. А затем пришли и забрали все до нитки, забрали последний кочан кукурузы и даже табак, что было немножко посеяно в огороде. Корова была продана в колхоз по твердой цене за каких-то 100 рублей, хотя цена ей больше тысячи, и все прочее было по твердой цене продано и нам оставалось еще рублей 700 штрафу доплачивать. А где же их взять? Тогда власти решили и хату продать. Оценили ее в 350 рублей. Как ни хлопотал младший сын, чтобы хату не трогали, поскольку она и ему же принадлежит, ничего не помогло. Ему пришлось с большим трудом добывать 350 рублей и заплатить за собственную хату государству. Но это не удовлетворило власти, потому что мы все же еще штраф не выплатили. И вот в Рождественский сочельник, когда мы со стариком сели за кукурузную кашу, сваренную пополам с мякиной, которая нам должна была напомнить кутью, пришел актив и выгнал нас на улицу. И пошли мы в зимнюю вьюгу, плача, по улице. К кому мы ни заходили проситься, чтобы приняли переночевать, никто не принимает, боятся. Наконец, приняла, спасибо ей и царство ей небесное, самая бедная вдова, которой нечего было бояться, так как ей терять уж было нечего. Вот это ее избушка осталась. Есть было нечего, кругом уже умирали от голода. И вот мой старик в свои 75 лет пошел где-то промышлять. Он где-то нашел старых знакомых и принес пудика полтора зерновых отходов. Узнав об этом, сын пригласил нас перейти к нему, чему не препятствовал новый председатель колхоза — мой племянник. Мы перешли. Отходы понемножку мололи и смешивали их с кочерыжками из-под кукурузы, которые также размалывали посредством колеса, надетого на шкворень. Затем добавляли немного коры, и получалось подобие хлеба. Но этого хватило ненадолго. Сын где-то ходил, кое-что воровал, то пару картошек принесет, то горсть зерна, заваренного для свиней, возьмет с корыта, спрячет в карман. Не один он это делал. Все понемножку воровали, без этого небось уж давно все перемерли бы. Затем сын решил сократить количество едоков и выгнал нас со стариком на улицу. Сидим мы на холоде и плачем. Люди уговорили его принять нас. Он принял, но с условием, чтобы ничего не ели. Что было делать? Мы просили Бога, чтобы послал нам поскорее смерть, так как слишком мучительно было голод терпеть, умирая постепенно, — месяц, а то и два. Только знай пьешь воду одну, а она тебе поза кожу* (*Под кожу (укр.)) идет, и все не умираешь, пока не придет твое время... Так вот, терпеть было невмоготу. Мы уж не только в колхоз, а Бог знает куда бы пошли, только бы спастись от мучительного голода. То, бывало, судим со стариком: авось власть образумится и разрешит хозяйство свое иметь, как прежде, то-то будет счастье! Так мечтали мы, как дети. Страшно было тогда нам и в мыслях согласиться, что навеки уже потеряна возможность иметь свою конуру, свой клочок земли, скотинку свою. Но власть нашла средство, как отбить такие мысли и истребить вековечную привычку. И вот мы решили вступить в колхоз. Пошел старик, записался и стал просить председателя колхоза хоть какую-нибудь помощь оказать. Он стал перед племянником на колени и протягивал к нему с мольбой руки. А тот в ответ ему говорит: «Г.... съешь, пошел вон!» — и выгнал его из канцелярии. Пришел он домой и плачет сердечный, как дитя. Сидим и оба плачем. А сын и говорит: "Если вы ничего не можете достать, так уходите себе, мне тяжело глядеть и на свою семью". Но мы решили со стариком, все равно умирать. Никуда мы не пойдем, хоть умрем в бывшей своей хате. Живем мы день, другой, третий ничего не евши. Одну воду знай пьем. И вот сынок взял и задушил отца ночью, а меня выгнал. И пошла я снова к этой бедной вдове, но уже одинокая. Она, бедняжка, третий день как умерла, а я вот жду, пока примет меня Господь. А сын так семью свою и не спас. Все же двое детей умерло, остался один мальчик. А я вот пока не умираю. А живу-то я чем? То веточки молодые варю, то глину пососу, а теперь зелень появляется — траву ем. Пасемся теперь на траве, как овцы».
«Должно быть, ваш сын хороший изверг, раз он отца родного убил», — заметил я. На что старуха отвечала: «Он, правда, хулиганистый был, но к нам он неплохо относился. Мы довольно дружно жили. Но человек просто пришел в отчаянье. Бог его знает, может, ему было не в силу терпеть, как мучается старик, которого к тому же нарывы обсыпали, и он решил сократить длительность его страданий, а там и меня бы задушил. Да я и рада была бы. Зачем я живу на свете? Кому я нужна, 70-летняя старуха, если бы я даже пережила этот голод... Пусть бы внуки пожили. Так нет же. Знать, такова воля Божья. Здесь у нас многие поубивали своих родителей. Да были такие, что и детям родным смерть ускоряли. И это делалось не со зла, а оттого что невыносимо тяжело глядеть на мучение родных своих. Были и такие случаи, когда люди сами упрашивали, чтобы их добили. Вот тут через дом живет Грыцько. Его бабка упросила, и он добил ее. Вы не думайте, что для голодного человека смерть так страшна, как для других. Нет. Всякое чувство страха притупилось, и желание жить исчезло, раз жизнь является одной лишь мукой и надежда потеряна всякая. Голод все покрыл, все сгладил. Я думаю, что на свете ничего нет страшнее и мучительнее голода. Но понять это может тот, кто сам его испытал».


НРАВСТВЕННЫЙ УРОВЕНЬ БЕСПРИЗОРНИКОВ В СРАВНЕНИИ С АРИСТОКРАТИЕЙ...


Однажды подойдя к распределителю, к которому была прикреплена моя карточка, я увидел двух беспризорников, тщетно просивших у выходивших из магазина покупателей «крошечку» хлеба. Одному было лет десять, другому лет шесть. Нужно было действительно иметь каменное сердце, чтобы хоть крошечку не дать этим детям. Как они, бедные, молили! Из глубины их маленьких сердечек рвался вопль о помощи.



— Спасите же нас, помогите нам! — взывали дети. — Ведь мы еще маленькие и хотим немножко пожить. Или убейте нас, потому что слишком мучителен голод. Почему нас никто не хочет убить? — спрашивали они.
— Сами сдохнете, — отвечала выходившая из магазина толстая, хорошо одетая дама с тремя буханками хлеба.
Потеряв надежду получить кусочек хлеба и мучимый голодом, маленький мальчик горько расплакался. Это, видно, очень тронуло старшего.
— Колька, не плачь, — молвил он, — сейчас что-нибудь найдем.
Он направился к мусорному ящику, стоявшему невдалеке, и стал в нем отчаянно копаться.
— Пошел вон, чертов пацан, что ты мусор разбрасываешь! — кричал из окна, сверкая стеклами очков, какой-то «аристократ».
— Дяденька, не беспокойтесь, я все уберу и подмету. Колька, то и дело поглядывая на Петьку, как звали старшего его товарища, продолжал упавшим голоском просить выходивших. Из нескольких человек, вышедших один за другим из магазина, лишь один старик отломал крохотный кусочек от буханки хлеба.
Петька закончил поиски в мусорном ящике, все аккуратно убрал и даже кепкой подмел улицу и подошел к Кольке, который с жадностью и надеждой вперил свои заплаканные глазки в зажатую в Петькиных руках кепку. В кепке оказалось несколько ленточек картофельной шелухи, которой Петька радостно поделился с Колькой.
Подошла моя очередь. Я вошел в магазин. Купив хлеба и выйдя из магазина, я спросил мальчиков, дал ли им кто что-нибудь. Они ответили, что нет.
Отрезав им по ломтику хлеба, я спросил их, кто они и откуда. Петька оказался крестьянским мальчиком. Родные его были раскулачены и выселены, а он остался у бабки, вскоре умершей, после чего он и пошел бродить по свету, успев познать за эти годы заботу о детях «великого» и «мудрого» «отца» и «друга» детей. О Кольке же Петька сказал:
— Он был в детском доме. В прошлом году там еще можно было терпеть, а в этом году голодают. Правда, совсем с голоду умереть не дают. Но беда Кольки в том, что он, как социально опасный ребенок, не получал даже того, что другие малыши; его всегда упрекали и натравливали на него других детей, звавших его «буржуем». А какой же он буржуй, когда его папа был рабочий и давно умер, а мама хромая и не могла работать, поэтому она имела на Бессарабке свой ларек. А когда начали душить нэпманов, ей дали большой налог, который она не смогла уплатить, за что ее забрали в тюрьму, а Колька остался круглым сироткой. А теперь, дяденька, он уж давно загнулся бы, если бы не я. Я его только и подкармливаю.



Меня поразила эта братская солидарность между несчастнейшими из несчастнейших. Кроме того, меня удивил этот термин — «социально опасный ребенок», и я спросил Петьку, где он слышал такую кличку.
На что он ответил:
— Так все говорят во всех детских домах. А кроме того, среди беспризорников и шпаны такое название распространено. И не только это, а еще «партработник», «совработник», «профработник», «администратор».
У нас есть дядя Миша. О, дядя, если бы вы с ним встретились и поговорили. Какой он умный! Он все знает! Так вот, он говорит, что это такие теперь новые специальности есть, которых раньше не было. Но это, дядя Миша говорит, такие специальности, что человек ничего не делает, а лучше всех живет.
И нашим ребятам, которые хотели бы, чтобы кто-то для них добывал шамовку (еду), дают эти клички — «партработник», «совработник» и другие. Кроме того, у нас есть «троцкисты», «поповичи», «комиссары» и всякие прочие. Эти названия происходят от того, кто были их родители.
Я никогда не додумался бы до того, о чем говорил Петя. Ведь действительно, существовали такие совершенно новые, неслыханные раньше профессии, как «партработник», «совработник», и роль их для народа была пагубная. Мальчики меня проводили несколько кварталов. А расставаясь, горячо благодарили. Даже крохотный Колька успел уже достаточно познать, что такое добро и зло, и научился выражать свой отзыв на то и другое. Неимоверные страдания предельно сокращали срок душевного созревания ребенка.
Недели через две, часов в одиннадцать вечера, я проходил через площадь у Сенного базара. Я увидел, как, вынырнув из темноты в разных местах, ко мне быстро приближаются две фигуры. Мое местоположение было таково, что деваться некуда. Несомненно, что обратный путь также успели перерезать. Два направлявшихся ко мне мужчины были не дальше от меня, как шагах в пятнадцати, когда я в смертельном страхе закричал:
— Стой! Стрелять буду!
Но так как у меня стрелять было нечем и грабители, очевидно, это понимали, они бросились ко мне бегом. Им оставалось еще сделать не более пяти шагов, как раздался какой-то свист и они быстро повернули от меня прочь и ушли.
Я остановился, не зная, что делать: возвращаться обратно или идти вперед почти по следам грабителей. Вдруг ко мне приблизилось что-то маленькое, быстро и тихо, как кошка.
— Добрый вечер, дяденька! Вы меня не узнаете? Но я его узнал хорошо. Это был Петька.
— Хорошо, что вы крикнули, и я, узнав вас по голосу, дал сигнал, чтоб наши ушли, а то вы такой добрый человек, а могли бы пострадать.
Я поблагодарил Петю и дал ему несколько рублей.
— Теперь можете смело идти. Вас никто не тронет, — сказал он. — Пока я жив, дяденька, я не забуду того кусочка хлеба, — добавил Петька мне вдогонку.
Чувство ужаса перед грозившей мне, быть может, смертью сменилось чувством глубокой признательности и уважения к этому обездоленному, выброшенному за борт жизни мальчику и ему подобным, которые, будучи лишены всяких средств к жизни, сохранили в себе лучшие душевные качества. Это попросту поражало меня, и передо мной как бы открывался иной мир, не советский, где мате¬риальное имеет лишь относительную цену, где столь ценится душевное, вследствие чего на мою маленькую отзывчивость это нищее дитя откликнулось целым морем благодарности и, безусловно, спасло мне жизнь.
В какое сравнение может идти нравственный уровень современной, разжиревшей на горе народном, коммунистической аристократии, обманом захватившей власть и крепко-накрепко усевшейся на шею народа, с нравственным уровнем таких вот беспризорников? Чем выше по своему положению коммунистический властелин, тем он безнравственней в общечеловеческом смысле слова и тем он нравственнее в коммунистическом смысле слова. Коммунистическая же нравственность заключается, как известно, в человеконенавистничестве, в борьбе с себе подобными и беспощадном их истреблении под прикрытием фантастического учения о создании рая на земле, до которого, согласно учению Маркса–Энгельса–Ленина–Сталина, можно добраться лишь посредством беспощадной борьбы, навалив горы трупов и пролив море крови.
В последующем я имел еще случай убедиться, что великие страдания и жестокая борьба за существование не у всех так называемых «подонков общества» убило душу. Расскажу один из таких случаев.

Столовая, куда я был прикреплен, обслуживала киевскую аристократию второго ранга. Чтобы попасть в столовую, приходилось долго стоять в очереди. И вот однажды, вдоль этой очереди туда и сюда ходил мальчик-подросток лет шестнадцати. От его одежды остались лишь жалкие лохмотья, а от юного тела — кости да кожа.
Обращаясь к каждому, он то молитвенно протягивает руки, то скрещивает их на груди и умоляет помочь ему кто чем может, а главное, просит, пообедав, вынести ему что-либо из столовой, хоть косточку.
— Поверьте, — говорит он, — пятый день ничего не ел. Смилуйтесь, имейте человеческое сочувствие.
Вместо помощи или обещания вынести что-либо из столовой из бездушной толпы то и дело раздавались свирепые окрики:
— Пошел вон, ворюга! Убирайся отсюда! Да прогоните вы его, даже противно глядеть, я и пообедать не смогу из-за него, — призывала какая-то кокетка.
Кто-то бросил ему под ноги мелкую монету, которую он подобрал и, низко кланяясь, благодарил. Однако он продолжал молить вынести ему что-либо из столовой.
— Да ты уйдешь с глаз, шпана, или тебя нужно дубиной! — кричал кто-то. — Николай Иванович, — обращался он к другому, — вы имеете палку, огрейте его по голове. Нельзя же, в конце концов, терпеть такое... такое... ну... издевательство.
Николай Иванович пригрозил толстой суковатой палкой, и бедняга отошел. Но он все же не уходил. Он вдруг встал на колени и протянул руки к очереди. Он снова и снова призывал к милосердию.
— А ты перекрестись, авось поможет! — сказал один брюхач и захохотал. Бедняга, конечно, и перекрестился бы и молился бы, если б он умел, но он знал, что это насмешка. Продолжая мольбу, он обводил глазами очередь. Он старался взглянуть каждому в глаза.
Я не могу передать словами того, что светилось в глазах этого мальчика. Какая непостижимая глубина страдания и вместе с тем мольбы! Камни должны бы содрогнуться от этого взгляда, но сердца людей не содрогались. Я не в силах был глядеть в эти глаза.
Но он, видно, сразу прочел в моем взгляде сочувствие и продолжал глядеть на меня. Я в свою очередь увидел, что в его взгляде отразилось нечто новое, насквозь пронизывающее сердце. Я почувствовал такое волнение, что не в состоянии был сразу говорить. Затем, успокоившись, я вышел из очереди и сказал ему, чтобы он посидел в сторонке, пока подойдет моя очередь, и я его накормлю. Подошла моя очередь, и я его пропустил впереди себя.
Кругом заорали:
— Куда, шпана? Не пускайте его!
— Ша! — закричал я, вскипев. — Он такой же человек, как и вы! Вы жалеете ему косточку вынести!
Все замолчали, удивленно поглядывая на меня и думая, что я какая-либо важная шишка, раз так смело всех осадил.
Мы прошли в столовую. Увидев беспризорного, заведующая столовой чуть не упала в обморок: «Ты куда прешься, гадость такая!» Я ее успокоил, сказав, что он со мной.
— А чем же вы его кормить будете? Ведь вы же имеете датированные талоны... — спрашивала заведующая.
— Ничего, — говорил я, — вы будете столь любезны, что один обед выдадите на завтрашний талон. А я завтра и без обеда обойдусь. Несчастный паренек пятый день вовсе ничего не ест.
Заведующая даже нахмурилась от удивления.
— Пятый день? — повторила.
Как будто она впервые видит голодного человека. Видно, это ее тронуло, и она принесла второй обед без талона.
— Как жаль, — сказал я, — что так мало хлеба дается к обеду, ведь ты такой голодный и не наешься. Ты ешь, а я схожу здесь недалеко и куплю хлеба, — обратился я к мальчику.
— Дядя, давайте я сбегаю, я быстро! — сказал мальчик.
Я, не задумываясь, дал ему карточку, в которой заключалось мое месячное пропитание, пять рублей, и он быстро ушел. Глядя в окно, я удивлялся, как он, несчастный, еще может бежать. Правда, его как ветром качало, но он все же бежал.
— Что вы наделали? — обратилась ко мне дама из-за соседнего стола. — Или вы так богаты, что можете отдавать беспризорному месячную карточку?
Иные, сидевшие вблизи, тоже заахали. Подошедшая заведующая даже руками всплеснула.
— Почему вы думаете, что он не вернется с карточкой? — спрашивал я.
— Да что же он, дурак, что ли, чтобы, имея такую поживу в руках, вернуться? Да, может, эта карточка ему жизнь спасет! Ведь через месяц уборка урожая, а ему почти на месяц хватит! — почти хором кричали мои соседи, положив ложки.
— Если эта карточка спасет человеческую жизнь, это уже хорошо, — сказал я. — Почему вы думаете, что он не вернется, я не понимаю. Будучи на его месте, я безусловно вернулся бы.
Соседи даже засмеялись.
— Не смейтесь, — продолжал я, — среди этих несчастных людей больше честных, чем среди некоторых других категорий населения...
Я рассказал о том, как Петька, которому я дал ломтик хлеба, спас меня от смерти. Некоторые из дам так расчувствовались, что начали всячески изливать свое сочувствие голодным людям. Однако ни один человек открыто не осудил своего бесчеловечного отношения к несчастному. Среди нашего разговора появился и он с хлебом и, конечно, вернул мне карточку и сдачу.
Мои соседи были попросту поражены такой неожиданностью. В их задурманенные головы не укладывалось, как это голодный человек мог вернуть доверенную ему карточку, во имя чего он мог это сделать, раз ему выгодно было попросту скрыться с этой карточкой, обеспечив себе спасение.
Во время этого рассказа передо мной невольно всплыли образы «барыни», начальника политотдела, покупающего детей за кусочек хлеба, и другие «строители социализма»...


[ПОСЛЕДНЕЕ ПОСЕЩЕНИЕ СЕЛЬСКОГО ДЕТСКОГО САДА]


Из въевшихся мне в сердце на всю жизнь страшных картин голода передо мной часто вырисовывается детский сад, посещенный нами в последнюю поездку.
Однажды у меня возникло непреодолимое желание посетить тот детсад. Миша весьма одобрительно отнесся к моему намерению и приготовил хороший пакет килограммов на пять, состоявший из булочек, галет, сахару и конфет. С командировкой Красного Креста я поехал поездом. Не стану рассказывать, какое столпотворение было в поездах. В битком набитом вагоне, где ехали в большинстве полуголые, грязные, голодные и умирающие здесь же люди, стояла невообразимая духота и смрад.
Приехав в район, я пошел к детсаду. Увидев больницу, я вспомнил отравившуюся девушку-врача. Мне захотелось узнать о ее судьбе. На мой вопрос, что с ней, медсестра ответила, что она уже давно похоронена.



В детсадике картина немногим отличалась от виденного мною раньше. Правда, детки были немного бодрее и мертвых не было. Лозунг, благодаривший Сталина, продолжал висеть. Я боялся спросить, сколько выжило из тех мученичков, которые были здесь в тот раз. Я стал раздавать им подарки. Схватывая обеими ручками булку, дитя со страшной поспешностью кусало ее и, не жевавши и давясь, глотало.
Присев на корточки среди детей, я угощал их. Женщины выразили опасение, что я могу перекормить их. Я и сам боялся этого. Несчастные крошки окружили меня, одни обхватывали своими худенькими ручками за шею, другие прижимались, все они старались поближе ко мне придвинуться и хоть прикоснуться к руке. Их глазки жадно поглядывали на пакет.
Я раздал им на закуску по кусочку сахара и конфетке и встал. Оставить все их «попечительнице» для выдачи им вечером, когда придут их матери за ними, было бессмыслицей. Я спросил, нет ли поблизости еще такого детского сада. Мне сказали, что такой сад есть в другом колхозе, куда будет не больше полукилометра. Оставив немного галет с просьбой раздать вечером при матерях, я пошел в другой детсад, где встретил точно таких же детей, и там повторилось все в точности. Меня поражало чувство благодарности к человеку, делающему добро, так обильно изливавшееся из маленьких детских сердечек.
Поезда нужно было ждать до ночи, и я решил пойти посмотреть поля. Вдали белели разбросанные группы женщин, работавших на прорывке свеклы, и я направился к ним. Ровные чистые рядки  свеклы слегка шевелились ветерком. Можно было поражаться, как умирающие с голоду люди могли поднять землю, засеять ее, прекрасно обработать свеклу и спасти от многочисленных вредителей.



Еще издали я услышал звуки песни, доносившейся до меня от первой группы женщин. Это было так необычно и так ново после пронесшегося урагана смерти, что мое сердце бурно затрепетало. Приближаясь, я уже ясно слышал неизвестный мне мотив.
Это была песня-рыдание. В ней изливалось такое страдание, такое горе человеческое, что нужно быть железным, чтобы не уронить слезу. Подойдя к работавшим, я увидел у некоторых из них слезы в глазах. Пение прекратилось.
Среди молодых девушек, работавших в группе, были уже и довольно бодрые, хотя все еще изможденные. Мне было чрезвычайно отрадно смотреть на этих, как бы воскресших из мертвых, тружениц, среди которых была лишь одна опухшая. Теперь в их глазах светилась надежда на будущее. Старые и молодые говорили:
— Дал бы Бог силу выжить, о, как мы будем работать.... По зернышку соберем урожай... Уж, видно, наша судьба связана с колхозом, о другом надо забыть.
— А вы не знаете, — спрашивали они меня, — как будет в этом году, неужели снова заберут весь хлеб, как в прошлые годы? Тогда мы все перемрем. Ведь мы так тяжко трудились всю весну в надежде, что нам что-то выдадут. Поскольку власти же неинтересно, чтобы все вымерли, кто же будет работать тогда?
Для обеспечения прорывки власть решила подкормить работающих колхозников. Всем работающим стали выдавать 400 граммов хлеба в день. Это называлось не продовольственная помощь, а «производственная помощь», выдаваемая ради обеспечения производства. Поэтому выдача ее производилась только на месте работы в поле и бригадиры обязаны были следить, чтобы этот хлеб съедался в поле и не уносился бы домой для детей или неработающих взрослых, продолжающих умирать.
— Я уже съела, — говорила одна колхозница, оттопырив карман и показывая нетронутый хлеб. — Птичка небесная кормит своих детей, а я же человек. Даст Бог, уже не умру.
При прорывке они все вырванные свеклинки, которые были побольше, клали в передники и уносили домой, где варили. Разговоры женщин и их отношение к работе свидетельствовали, что поставленная цель была достигнута. До голода крестьянин считал свое нахождение в колхозе временным и мечтал о возвращении к единоличному хозяйству. Нужно было создать такие условия, чтобы человек похоронил свои мечты о частной собственности и отдался бы целиком той системе, в которую он против его воли был включен.
Таким средством, по мнению «отца» и его соратников, могущим притупить частнособственнические чувства и привычки, был голод. Отсюда нужно говорить не о причинах голода, а лишь о целях. Будучи уже лишены частной собственности, люди целиком зависели от государства, которому не стоило большого труда поставить народ в условия абсолютного голода. Для этого из колхозов был взят весь хлеб в 1932 году, в сильно обрезанных усадьбах запрещен сев.
Законом от седьмого — восьмого 1932 года закрывались все прочие источники обеспечения себя продовольствием, поскольку они находились в руках государства и навсегда должны оставаться только в них. И наконец, объявив борьбу за большевизацию колхозов, власть могла любого колхозника, не желающего работать, подвести под наименование пробравшегося в колхоз «врага» и руками ГПУ учинить над ним расправу. Этот террор обеспечивал работу людей до упаду. Однако страшными голодными муками и потрясениями от потери дорогих людей у крестьянства вовсе не была сожжена их любовь к своему собственному хозяйству, не была вырвана надежда на возвращение к нему, и первое место в их заботах заняла борьба за существование в условиях колхозного строя.
Спасти свои жизни — вот что стало главным. Лишь немногие успели найти это спасение в городах, остальные пытались его найти в самом колхозе, надеясь хоть в этом году что-то получить за свой труд. Главное, нужно было создать хотя бы вынужденное стремление к работе. А там, рассчитывали большевики, ощутив какой-то реальный результат от своего труда, колхозник будет привыкать и, как говорится, «свыкнется — слюбится». Подкупая часть колхозников, власть превращала их в свою опору, своим образцом, примером и следующим за этим вознаграждением долженствующую увлекать всех колхозников...
— Кто это у вас так задушевно пел, что, услышав издали, я чуть не расплакался? — спросил я.
— Все мы поем, — ответили колхозницы, — но главная наша певунья — Ниночка.
Они указали мне на молоденькую девушку, которая покраснела и, отворачивая стыдливое лицо, еще больше заработала руками. Ей было лет 18. Одета она была бедно, но чисто, как и большинство девушек. Она была очень худа, одни косточки. Черноглазая, с вьющимися волосами, Нина была бы несомненной красавицей, если бы не эта ее необыкновенная худоба.
Колхозницы пошабашили и направлялись в село. Я пошел вместе с ними, стараясь заговорить с Ниной. Она сначала стыдилась, а потом осмелела.
— Я окончила семилетку и так хотела учиться. Мне очень хотелось быть врачом. У нас было много детей, и все умерли, и мама умерла, а мы остались с папой. Теперь уже пропала учеба. Папа еще не старый, но он нажил катар желудка, как и многие другие люди. Что он один будет делать, если я уйду?.. Но главное, что Бог спас меня. Вы, очевидно, неверующий, а вот я верую. Я, казалось, не раз была при смерти, а ни одного воскресенья не пропустила, все время ходила в церковь и пела в хоре. И не одна я такая. Почти все певчие были в таком же состоянии и пели. Пели и плакали одновременно. Мне очень хотелось, если суждено умереть, умереть в церкви. А ведь многие умирали, стоя в церкви. Теперь уж мы не умрем с папой. Спасибо, хоть хлеб стали давать, да и свекловичную ботву едим, а вчера корова отелилась.
Так разговаривая, мы подошли к хате Нины.
— Зайдите к нам, все равно же вам до поезда долго ждать.
Я зашел. Отец Нины лежал на печке. Казалось, он был при смерти. Нина развязала платочек и достала полученную ею пайку хлеба, которую она в поле не тронула. Отрезав половину, она отдала отцу, другую же половину разделила пополам, предлагая кусок мне. Великие страдания не убили в этих людях гостеприимства и естественной потребности делать добро другим, даже своим очевидным врагам, даже за счет своего здоровья.
Вспомнив ту песню, что в поле пелась, я попросил продиктовать ее мне для записи. Нина глядела на меня и как бы в чем-то колебалась.
— Хотите, — спросила она, — я вам покажу много песен?
И достала из-за иконы толстую тетрадь, больше ста страниц, исписанную ровным почерком Нины. Я стал просматривать страни¬цу за страницей, где с потрясающей глубиной, а иногда с необыкновенно высоким художественным мастерством в стихах изливалось народное горе. С этих страничек слышался душераздирающий вопль многомиллионных узников с Соловков, из Сибири, Соликамска, Колымы. Вопль раскулаченных, едущих в нетопленных товарных вагонах в ссылку, оставляя вдоль бесконечной дороги сотни тысяч трупов. Такой же слышался душераздирающий вопль умирающих от голода.
Этот сборник был величайшей ценностью, подлинным зеркалом народных страданий. Каждая его строчка была написана не рукой профессионала-поэта, а кровью мученика, издающего этот вопль из своего растерзанного сердца. Конечно, среди этих мучеников было немало и настоящих поэтов. Это творчество народа-мученика распространяется тайно, переписываясь от руки. Много из записанного здесь и не записанного тайком распевается в каторжных концлагерях заключенными и имеющими свой ночлег в городских мусорных ящиках многочисленными беспризорными и «счастливыми колхозниками», не успевшими умереть от голода.
— Ниночка, милая, что хотите я вам дам за эту тетрадку, продайте ее мне!
— Ой, что вы, разве это можно продавать? — удивилась Нина. — Я вам ее могу подарить, эту тетрадку, но если вы попадетесь, то вы погибнете и меня погубите.
— Не бойтесь, если бы я и попался, то я никогда вас не выдам, — сказал я.
— Так возьмите ее, пусть она вам напоминает про этот черный год...
Я читал в глазах Нины желание сделать для меня нечто хорошее, но вместе с тем можно было видеть сомнение и недоверие. К большому сожалению, я не оценил тогда по достоинству содержание тетрадки и, вместо того чтобы позаботиться о ее сохранении, оказавшись в опасном положении, ее сжег.
 
Придя на станцию, я увидел сгрузившихся киевлян, мобилизованных на прорывку свеклы. Их было человек 300. «Эти прорвут, — думал я, — ничего не останется».
Так оно в действительности потом и получилось, ибо неопытные люди, к тому же работавшие так, лишь бы ковырять землю, вместе с землей выковыряли и свеклу...
В июне месяце Миша был мобилизован на работу в политотдел МТС и срочно уехал по месту назначения в Туркмению. Я же решил продолжить свой путь и уехать в северные области, не пораженные голодом.