Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Выступление на церемонии вручения литературной Премии Александра Солженицына

26 апреля 2012 года
Павел Басинский

На совещании молодых писателей, проходившем под Ярославлем в январе 1996 года (тогда же, когда началась первая русско-чеченская война), пожалуй, самой колоритной фигурой был самый молодой из руководителей семинаров — прозаик Олег Павлов. Он недавно прогремел своей повестью «Казенная сказка», чуть было не получившей премию «Русский Букер». Премия досталась роману Георгия Владимова «Генерал и его армия», но все понимали, что единственным реальным соперником уже всемирно известного писателя был именно молодой дебютант.
Тогда я с ним близко познакомился и подружился. Павлов физически очень большой. Даже огромный. Вообразите себе эдакого русского медведя, который стал финалистом «Букера». Поворачиваться ему тяжело, много говорить лень и вообще хочется назад, в свою теплую берлогу. А кругом горят юпитеры и девушки пристают с микрофонами.
— Что такое в вашем представлении Русский Писатель?
— Русский Писатель... м-да... Русский Писатель — это непросто...
Павлов — очень странная фигура. Он хорошо знает Москву, в которой родился и жил, и карагандинские уголовные лагеря, где служил охранником. Но он, например, никогда не видел Оки и Волги, до которых, как ему кажется, от Москвы ехать ужасно далеко, целых два часа на электричке. Когда мы были на экскурсии в Ярославле, Олег Павлов пошел смотреть Волгу. Разумеется, я отправился вместе  с ним. Выросшему на Волге, мне было интересно, что скажет о моей родной реке Русский Писатель.
— Волга... м-да... Широкая... м-да... А и душа наша русская широкая... м-да... И проза наша широкая... м-да...
Павлов развел руками, чтобы показать, какая она, наша русская проза, и я понял, что она действительно широкая... да!
До этого я прочитал в «Общей газете» рассуждение о новом романе Олега Павлова «Дело Матюшина»: «Дрянь, рвань и пьянь Олега Павлова». Его и раньше обвиняли в недостатке романтизма, светлого взгляда на мир и людей. Критики твердили одни и те же слова: «Ужасы армейской жизни... Ужасы армейской жизни...»
Наша критика слишком часто предпочитает скользить по наезженной колее, а не тропить свои лыжни, даже, положим, и не согласуясь с авторской волей. Новая вещь Олега Павлова была помещена в тот контекст, в котором работать с ней наиболее просто: а тогда это была проза Габышева, Каледина и отчасти Терехова («Одлян, или Воздух свободы», «Стройбат» и «Зяма»). Критика обратила внимание на тему и не заметила Темы.

Странная все-таки фигура — Олег Павлов. С того времени, как на него бросили благосклонный взгляд Астафьев и Владимов, путевка на литературный олимп была ему обеспечена. С его «Казенной сказкой» даже носились, расточая молодому автору порой чрезмерные похвалы. «Дебют, дебют, дебют...» — звенели разные голоса. И не вспоминали (а может, и не знали) о том, что до «Казенной сказки» Павлов напечатал в «Огоньке», журнале «Согласие», «Литературном обозрении» и каком-то совсем неведомом белорусском журнале два цикла превосходных рассказов: «Караульные элегии» и «Записки из-под сапога». В самих названиях этих циклов чувствовалась совсем не дебютантская хватка.
На этих рассказах, словно на тщательно подготовленной почве, и выросла «Казенная сказка», в которой автор со своим счастливо найденным героем — капитаном Хабаровым — сумел прорастить до «глубоко продуманного символа» все то, что старательно высевалось им в «Элегиях» и «Записках…». Это образ русского человека, способного организовать русский хаос, соединить его разрозненные части, которые у нас в вечной обиде, вечной вражде, вечном непонимании, но и в вечном стремлении к органическому единству, к тому, что называется человеческим братством.
Персонажи Павлова — это рассорившиеся и разодравшиеся в кровь «братишки», и необходим какой-то человек, какая-то очень сильная личность, непременно из своих же, из «братишек», а не из «варягов», который пристыдит «озорников» и скажет словами девочки из «Жизни Клима Самгина»: «Да что вы озорничаете-то...»
Такой человек нашелся в лице Хабарова — личности светлой, романтической, такой, какой хотела от Павлова  критика. Но неслучайно все отметили «максиммаксимычевский» характер этого героя, и недаром повесть называлась «сказкой». Я думаю, что критике и пришелся по душе вот этот сказочный, почти лубочный образ капитана — какая же русская армия без штабс-капитана? Павлов стоял на пороге открытия, от которого, тем не менее, отказался. Он мог стать довольно успешным творцом современного армейского лубка, и это непременно оценили бы: здесь была бездна возможностей игры на фольклорных струнах, на лесковском сказе, а кроме того — это замечательно ложилось на те фиктивные поиски национальной идеи, которыми были тогда озабочены.
Но недаром автор своего Хабарова закатал в бочку для капусты. Метафора прозрачная и убийственно ироничная: из бочки, словно из кокона, должен выйти пушкинский «прекрасный князь». Да вот не князь вышел, а майор Матюшин, отец Василия Матюшина. Павлов вдруг бросает перспективные фольклорные мотивы и печатает роман, название которого напоминает о почти забытом «Деле Артамоновых» Максима Горького.

Мне многое непонятно в этом романе Павлова. Прежде всего, непонятен принцип, на котором строится эта вещь. В романе, насколько я понимаю, главный герой должен находиться в контрах с обстоятельствами — в противном случае это не роман, но псевдороманное образование. В этом смысле «Казенная сказка» была куда более романом.
Смысловым центром этой вещи является Василий Матюшин — солдат срочной службы в конвойных войсках где-то на азиатском юге России. Его сначала «опускают», заставляя чистить сортиры и следить за зоновскими собаками, потом принуждают торговать самогоном для зэков... Образ начальника-китайца великолепен; он показан не внешне, но только через разговор и словно насмешливо перемигивается с теми красными китайцами, что расстреливали наших священников не от своей природной жестокости, а просто не понимая, почему русские отказываются стрелять в этих странных дядей с крестами и бородой. Настоящим «делом» Матюшина становится убийство зэка, которое он совершает без всякого страха, словно стреляет по мишени. Этим «делом» Матюшин как бы избывает свою «опущенность». Его демобилизуют, и он едет хоронить отца в родной Ейск. На протяжении всего романа Матюшин оказывается заложником разнородных сил: тяжелого характера отца, словно вымещающего на сыновьях свое сиротское прошлое, животной любви матери, воплотившей в сыне образ единственного дорогого ей мужчины, жестокости старшего брата, мстящего за недостаток материнской любви, армейского беспредела и, наконец, непонятной отеческой доброты старшины Помогалова, спасающего Матюшина от почти неизбежной гибели.
Героя романа вроде не получается. И вообще не получается героя. Но было в новой прозе Павлова нечто более ценное: мощное впечатление здешнего пространства, на котором разыгрываются последние сцены исторической драмы России в ХХ столетии. Первое ощущение: необыкновенной тесноты. Читая роман, хочется воскликнуть: «Боже, как тесна Россия!» Отчего люди, владеющие таким грандиозным пространством, бьются на пятачках бесконечно малых: в тесном вагоне, тесном бараке, тесной бане? Сцена солдатского мытья в бане — одна из самых сильных в романе. Это настоящее русское чистилище, в котором вместе с цивильной одеждой и дорожной грязью словно снимаются и смываются прошлые грехи молодой солдатни, и вот они свеженькие топают с песнями... прямиком в земной ад.
Второе ощущение: коллективной вины и греховности русского человека. Воруют, гонят самогон, травят им зэков, бьют своих и чужих едва ли не все в романе — но это само по себе не поражает (уже притерпелись), а поражает авторский взгляд на это: именно греховный русский человек ему милее, потому что честнее, потому что наиболее открыто обнажает свою историческую природу, потому что не кичится и не пыжится, но при случае может и помочь «братишке» — не из чувства высокого сострадания, но как свой своему.
Этика прозы Павлова не до конца понятна, но она больше говорит мне правды о нравственном состоянии России, чем вся современная православная беллетристика. Вертикаль в его прозе не отсутствует; она как бы покосилась и напоминает не до конца завалившийся проселочный деревянный столб. И все, в общем, понимают, что столб надо бы поправить — а... надо ли? ведь висит еще что-то такое на проводах, не порвал еще ветер, в дома еще идет электричество, и горит свет...
Конечно, Хабаров приятнее. И мне — приятнее. И литературе — приятнее. Наверное, душа России — это он. Но есть еще и дело России. На мой взгляд, Павлов еще не ответил на вопрос: что такое дело России? Но он все-таки дает понять, что это за вопрос и насколько он важен.
<...>

«Он совсем не увлекает — но требует сочувствия», — пишет уже новое поколение молодых критиков о последнем романе Павлова «Асистолия».
Как это понимать? Как осуждение? Какое право он имеет требовать сочувствия? У нового поколения критики это скорее вызывает удивление: надо же, требует сочувствия. Как во времена Гоголя, Достоевского, Толстого или хотя бы Платонова. Для нового поколения критики Павлов странен, но, тем не менее, его последний роман собрал множество рецензий. Значит — интересен?
«У меня ничего не получилось. Самое простое, естественное — не получается жить. Все трудно. Тяжесть от напряжения любого», «Вроде бы я пытался жить правильно, даже праведно, то есть хотел всего себя чему-то там отдать, конечно же, все человечество осчастливить! Столько всего хотел — и не смог. Отсюда и мое уныние, оно как духовное поражение», «Все имею. И я, и моя семья. Но во мне пустота. Пустой человек. Когда у человека нет идеи — он чувствует свою бесполезность», «Подлость в том, что думаю только о себе, только о себе», «гибельно, тупо не чувствую жизни», — и вот апофеоз: «...все мы ползаем, как тараканы по грязной столешнице, во всех нас есть что-то плоское, что можем только ползти, пролезть, и порождены мы чем-то плоско ужасным. Ущемлены жизнью и миром. Ничего не помним. Разбегаемся, как только включается свет. Спокойно, если забился в щель. Но стоит начать “действовать” — лучше бы раздавил кто-то, наступил и раздавил… Тараканы не должны побеждать!»
И вроде бы проза из другого времени, а все равно современна! В этом тоже загадка Олега Павлова.

И вот новая книга: «Дневник больничного охранника».
Небольшая по объему, но бесконечная по содержанию, как больничные коридоры. Все уже высказавшиеся критики, от Андрея Немзера до Вячеслава Курицына, признают, что это несомненная удача Олега Павлова, и с этим нельзя не согласиться. Вообще, это его жанр — хроника будней, в данном случае — больничных. Но суховатая манера хроники обманчива. Павлов — писатель очень сердечный и даже сентиментальный в лучшем смысле слова. Какие бы ужасы и страсти, связанные с больничным обслуживанием и работой такого малоприятного заведения, как морг, он ни изображал, все это с лихвой покрывается трогательно-сердечным отношением писателя к маленьким, незаметным людям, чьим уделом все еще остается наша бесплатная медицина. Лирический пафос этой хроники не проявлен, но на самом деле очень силен.
Это не только хроника, но и пронзительная исповедь авторской души, ранимой, болеющей, неисцелимой и, быть может, именно поэтому пытающейся скрыться за броней бесстрастного описания.
«И надо было жить — то есть выживать.
Больница — куда идут с болью, то есть за избавлением от нее, конечно. Ждут состраданий. Но порой казалось, что люди обречены страдать. Такое наказание. За всё».

Полный текст выступления читайте в альманахе «Cолженицынские тетради: Материалы и исследования. Вып. 1.»  (М.: Русский путь, 2012)