Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям

Публикация дневников о. Александра Шмемана вызвала целый шквал эмоций. Среди православных читателей равнодушным не остался никто. Кто-то принялся ругать и поносить; для других эта книга стала как глоток свежего воздуха, как договоренное до конца (или почти до конца) слово правды и честности. Для них — для нас — для тех, кто полюбил дневники о. Александра, слова «радость» и «счастье» суть, пожалуй, лейтмотив дневников.

«Христианство есть счастье — пишет о. Александр — и создает, рождает счастливого человека».

«Человеку дана некая абсолютная радость. Радость ни о чем, радость Божьего присутствия и прикосновения к душе».

Не зря издатели "Дневников" вынесли на обложку слова Шмемана, говорящие о радости:

«Радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия.

Нельзя знать, что Бог есть, и не радоваться.

Первое, главное, источник всего: "Да возрадуется душа моя о Господе..."»

Эти слова звучали, и не раз, на нашей конференции. Они постоянно цитируются всеми нами, кому дорог о. Александр.

«Как ему удавалось всегда быть счастливым?» — спрашивает в интернете кто-то из восторженных почитателей о. Александра.

Но действительно ли это ему удавалось?

И какой ценой?

 

* * *

Если бы в судьбе и облике о. Александра никогда не было ничего смятенного и трагического, ничего, что приходилось бы преодолевать по дороге к радости — в чем заключался бы урок этой жизни для нас? Что бывают (впрочем, крайне редко) такие люди, которым Провидение посылает и прекрасную любимую работу, и всеобщее уважение и любовь, и талант, и прекрасную семью, и еще великую радость, которая сама собой льется с небес. Что, да, бывает такая редкостная счастливая судьба.

Да только к обычной, нашей, человеческой жизни такая судьба имела бы не больше отношения, чем скажем житийный образ св. мученика Лаврентия, который, когда его жгут на медленном огне на чугунной решетке, и не кричит, и не теряет сознания, а шутит с мучителями-язычниками: дескать с одного боку я уже поджарился, пора переворачивать на другой.

Агиография, что древняя, что новейшая, тяготеет к лубку. Но к обычной нашей судьбе лубок отношения не имеет, и мы, когда нас будут поджаривать на чугунной решетке, скорее всего — вопреки всякой агиографии — будем просто кричать, пока не потеряем сознания.

Я думаю, увидеть в дневниках Шмемана не только беспримесную радость, но еще и следы внутренних борений, разочарований, трагедий, - и сознательного выбора радости вопреки этим разочарованиям — увидеть все это не означает возвести поклеп на о. Александра. Скорее это означает, отказавшись от соблазна нарисовать очередной агиографический лубок, увидеть живого человека, непростая жизнь которого может служить ориентиром и для наших непростых жизней.

Радость, которой пронизаны дневники о. Александра, есть не только дар Божий, но еще и его личностный выбор, его в значительной степени осознанное и волевое желание радоваться, наперекор всему, что могло бы навевать на него — и навевало — чувство тоски и ощущение тупика.

Когда сейчас, после публикации дневников, люди повторяют критику о. Александра в адрес православной «религии» и «церковности», то тональность их очень часто такова: мы-то белые и пушистые, мы-то все понимаем, мы за радость, мы против той псевдоморфозы православия, о которой писал Шмеман, да вот только нет у нас власти, а потому остается лишь обличать других, «систему» (самоутверждаясь по ходу дела через такого рода обличения).

Положение  Шмемана было иное — он был и главой семинарии, и главным архитектором автокефальной Американской Православной Церкви, — он был на вершине  «системы». И неприятие Шмеманом современного церковного уклада было для него не самоутверждением — а внутренней трагедией.

 

27 сентября 1973

Отвратительный осадок на душе от вчерашнего faculty... Чувство тупика: с одной стороны, извне семинарию отождествляют больше всего со мной  ("шмеманария"), с другой, внутри,0 — чувство полного бессилия изменить направление, которое я считаю губительным.

Так же и во всем другом... Ничего  не делается без  меня, моего согласия и одобрения (отсюда страшная суета и мучительное чувство ответственности), а вместе с тем я — на глубине — в сущности не  согласен и не  одобряю...

Там же:

Иногда мне думается, что каждый человек призван сказать или сделать что-то одно, может быть, даже и маленькое — но подлинное  и то, что только он призван сказать или сделать. Но жизнь так устроена, что его вмешивают во все, и тогда он теряет себя и свое и не исполняет своего призвания. Он должен все время делать вид, что он действительно все понимает, все может и обо всем имеет что сказать. И все становится поддельным, фальшивым, показным.

Сказано в 3-м лице, но очевидно, что подразумевается первое.

Там же:

Чувство полного одиночества среди будто бы единомышленников. Невыносимость этого положения.

…Согласие мое не от малодушия; гораздо чаще либо от боязни уж чересчур огорчить, либо от невозможности put across то, что я по-настоящему чувствую.

…"Что же вы хотите взамен?" — Не знаю, не уверен…

Итак, чувство полного одиночества… Шмеман постоянно выступает, читает лекции, проповеди и при этом остро чувствует невозможность — именно ввиду того, что он возглавляет и семинарию, и, в значительной степени, всю систему Американской Православной Церкви — заговорить открыто о той псевдоморфозе православия, которой посвящены дневники.

Не от этого ли и начал он вести дневник, которому доверял то, чего, как ректор семинарии и протопресвитер,  не мог сказать на лекциях и в проповедях?

По-видимому, дневники при жизни о. Александра не читали даже самые близкие ему люди.

 

14 марта 1973

Мучительность всех контактов — и чем дальше, тем больше… Как я устал от своей профессии или, может быть, от того, как она стала пониматься и восприниматься. Такое постоянное чувство фальши, чувство, что играешь какую-то роль. И невозможность выйти из этой роли.

Пожалуй, в этом отношении о. Петр Мещеринов счастливее о. Александра Шмемана: он может говорить все (ну или почти все), что думает. А Шмеман, декан самой прославленной семинарии в православном мире, один из первых людей в АПЦ, был вынужден «играть роль».

К тому моменту, когда он начал свои дневники, он дожил до пятидесяти лет, посвятив их служению Церкви. И вот теперь, оглядываясь назад, он не уверен в нужности и оправданности своего служения.

29 февраля 1980

«Я стал священником в двадцать пять лет, потому что мне было очевидно (без всякого раздумья и углубления и проверки), что ничего интереснее на свете нету… Это было для меня «инобытием», тайным сокровищем сердца…

А теперь я чувствую себя… как тот чеховский герой, который во имя какого-то “высокого дела” (революции, борьбы за свободу) поступил в лакеи, чтобы за кем-то следить, что-то узнавать, одним словом — служить, и вот постепенно не то что разочаровался в этом “служении”, а как-то выпал из него. Ощутил его как ненужное, как не то. Его потянуло на простую жизнь, на просто жизнь.»

Сказано в третьем лице — подразумевается первое.

Там же:

«И вот у меня такое чувство, что я живу в безостановочной “риторике”, в искусственности… Что всем этим прикрывается, в сущности, всё та же мелочность, самолюбие и т.д. и где всё это тем более сильно, что всё время выдаётся как раз за служение…

Иногда такое чувство, что тот детский… опыт инобытия, который привел меня к служению, теперь этим самым служением больше всего и затемняется»

Если это не трагедия — то каким еще словом это можно назвать?

Но вот, среди горестных слов о состоянии церкви, о непонимании, о собственном своем одиночестве, в дневнике внезапно — словно блестки:

«За окнами: красота неподвижных заснеженных веток, белых крыш и садов.»

 

13 февраля 1980

«(об очередном фуршете) шестьдесят человек три часа подряд стоят со стаканами в руках и, видимо, находят в этом искреннее удовольствие. Я думал что умру со скуки и устал так, как не устал бы, пробежав десять миль.

А за всем тем, все так и идут, один за другим, ослепительные солнечные морозные дни.»

 

5 марта 1980

«Как мучителен этот церковный язык, на котором нужно говорить в Церкви. Все условно, полное отсутствие простого человеческого языка. С каким вздохом облегчения уезжаешь из этого мира…

Только отъехал — и вдруг видишь: мокрые, голые ветки, туман, в котором исчезают поля, деревья, дома. Небо. Наступающие сумерки. И все это говорит какую-то невероятно простую правду.»

Как это напоминает Пастернака:

О как хочется иногда из бездарно-возвышенного, беспросветного человеческого словоговорения в кажущееся безмолвие природы …  (неожиданное авторское отступление в одной из первых глав Доктора Живаго)

Разочарованию и унынию противостоят и отблески света на стекле проезжающей машины, и дрожание мокрого листа в лунном свете — красота Бытия… Красота поэзии… Красота литургии, которая — отраженным светом — озаряет и лекции по литургии... Но чтобы они противостояли, нужно к ним обернуться. Иначе возможность пережить эту радость пройдет мимо.

Есть выбор: либо утонуть в проблемах того мирка, в котором живешь — либо отвернуться от них к окну, где мир не твой, а Божий. Радость подразумевает усилие человека отвернуться от собственных проблем и повернуться лицом к радости, мелькающей мимо.

Призрак разочарования как черт, является перед о. Александром. Он запускает в него выбором радости — как Лютер запустил в черта чернильницей.

В одном месте из дневников о. Александр прямо пишет:

Нужно было бы (и я сам всегда говорю об этом) принимать каждый день и все в нем, как дар Божий, и претворять в радость.

Радость — не то, что тебе просто дается. Радость — то, во что ты должен претворить данное тебе. Претворить собственным усилием, наперекор тому, что сопротивляется этому претворению. Радоваться всему, чему можно радоваться.

И это сделано Шмеманом так, что с первого чтения дневники воспринимаются именно как гимн радости. Лишь вчитавшись пристальнее, видишь, что это не лубочная радость лубочного святого, а радость по ту сторону трагедии человеческого существования.

Такая радость не носит триумфалистского характера:

 

12 октября 1976

 «И вот идут и идут за советом… исповедь, разговор, разговор, разговор… И какая-то слабость или ложный стыд мешают сказать каждому: "Никаких советов у меня нет. Есть только слабая, колеблющаяся, но для меня несомненная радость. Хотите?"

В этой невысказанной вслух реплике и тема счастья, и вопросительная интонация («хотите?») прямо как у ненавязчивого рейсмсского ангела из стихов Ольги Седаковой:

«Ты готов? — улыбается этот ангел…Ты готов? к мору, гладу, трусу, пожару, нашествию иноплеменных?.. нет, я не об этом обязан напомнить. Не за этим меня посылали.

Я говорю: ты готов к невероятному счастью?»

Вернемся, однако, к прерванной цитате из Шмемана:

«Никаких советов у меня нет. Есть только слабая, колеблющаяся, но для меня несомненная радость. Хотите?»

…Не хотят. Хотят разговоров о "проблемах" и болтовни о том, как их "разрешать"».

 

* * *

Книга архим. Софрония (Сахарова) о старце Силуане открывается словами: Все мы, подходя к концу своей жизни, вместе с Иовом в горечи сердца осознаем: «Лучшие думы мои, достояние сердца моего, разбиты. Дни мои прошли; преисподняя станет домом моим… где же после этого надежда моя?», и то, что от юности тайно, но сильно искало сердце мое, «кто увидит?» (Иов. 17, 11-15).

Точно так же, как Воскресение — по ту сторону Креста, так и осмысленная, а не наигранная с чужих слов радость — по ту сторону преодоленного отчаяния.