Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Бородин Л.И. Собрание сочинений: В 7 Т.

Бородин Л.И. Собрание сочинений: В 7 Т.

Автор(ы): Бородин Л.И.
Год выпуска 2013
Число страниц: 4304
Переплет: твердый
ISBN: 978-5-89097-081-7
Размер: 222×156×32 мм
Вес: 5475 г.
Голосов: 3, Рейтинг: 3.33
Нет в продаже

Описание

Леонид Иванович Бородин — человек и писатель могучей, благодатно остойчивой силы. И совершенно отдельный, ни к какому гурту не примыкающий, ни в какой окоем не вписывающийся. Сибиряк кряжистой гранитной породы. Как та волшебная скала его детства, о которой он поведал в своих повестях и рассказах. Он вообще на редкость автобиографичен. Кажется, что ни один эпизод его сложносочиненной жизни не остался — с точки зрения писательства — втуне. Что человек жил, чтобы писать. Настоящее собрание сочинений построено в согласии с авторской волей — то есть тематически. Вступительная статья Ю.И.Архипова.


СОДЕРЖАНИЕ


Том 1. Год чуда и печали. Третья правда. Гологор. Божеполье 

Том 2. Стихотворения. Повесть странного времени. Перед судом. Ушел отряд. Правила игры. По страницам братского дневника. Перечитывая норильский дневник. Бесиво 

Том 3. Ловушка для Адама. Женщина в море. Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова 

Том 4. Царица смуты: Историческая повесть. Трики, или Хроника злобы дней. Хорошие люди 

Том 5. Рассказы и маленькие повести 

Том 6. Без выбора. Профессиональный провокатор. Инстинкт памяти. Полюс верности 

Том 7. Публицистика


ПРЕДИСЛОВИЕ


Леонид Иванович Бородин (1938–2011) — человек и писатель могучей, благодатно остойчивой силы. И совершенно отдельный, ни к какому гурту не примыкающий, ни в какой окоем не вписывающийся. Сибиряк кряжистой гранитной породы. Как та волшебная скала его детства, о которой он поведал в своих повестях и рассказах.

Он вообще на редкость автобиографичен. Кажется, что ни один эпизод его сложносочиненной жизни не остался — с точки зрения писательства — втуне. Что человек жил, чтобы писать.

Однако и писать можно по-разному. И для форсу, и для славы изведены горы бумаги. Но мало о ком можно сказать, как о Бородине: вот человек, который жил и писал для пользы. Не собственной пользы и выгоды ради, а для пользы отечества, государства. Звучит, может быть, высокопарно, но это так. Не всегда стертые застарелой демагогией слова пустозвонны. Бывают редкие, яркие исключения — когда слово и дело совпадают, вливаются друг в друга нерасторжимо. Леонид Бородин и есть такой редкостный рыцарь и мастер, из первого ряда ратоборцев за всю историю русской литературы.

Он в Риме был бы Брут,
А здесь он офицер гусарский…

Так писал Пушкин о Чаадаеве. Еще вспоминается знаменитый упрямец декабрист Лунин, бодавшийся с дубом империи неподалеку от родных мест Бородина, куда был сослан. Однако для нашего великого современника, писателя-государ­ственника и мыслителя-зэка и Чаадаев, и Лунин были скорее идейными противниками, чем опорой. Сходство судеб не обязывает мыслить в одном направлении. Просто есть у нашей насупленной власти нехорошая привычка лопать (по Блоку) всех подряд выбивающихся из ряда — не только разрушителей, но и созидателей. Каким, несомненно, был Бородин.

Помнится, когда чешский писатель Вацлав Гавел (из поколения Бородина и в одни дни с ним покинувший наш бренный мир) стал президентом страны на ее переломе, многие и у нас размечтались, чуть ли не взревновав: мы-то, со славой самых «литературоцентричных» на всем белом свете, разве не заслужили такой улыбки фортуны? И стали — в уме — гадать: а кто бы мог потянуть эту ношу? И сошлись на том, что кроме Бородина даже и обсуждать-то некого. Только у него есть продуманная программа переустройства страны, выношенная к тому же в условиях многолетней отсидки, — именно за эту программу.

Нет сомнений: случись такая редкостная удача, стань он лидером страны, и мы бы зажили по-другому. И страна бы не распалась, и богатства ее не разбежались бы по чужеземным офшорам и банкам. И культура не отпрыгнула бы (отрыгнув) от столбовой дороги Традиции в грязноватые обочины чужебесия и беспутья.

Двадцатый век стал историей, и его литературные достижения ныне вполне обозримы. Как огоньки на просторной карте Родины сияют они навстречу и нам, и будущим поколениям. Вспыхивая не только в точках обеих столиц, но и в самых разных уголках невиданной нигде в мире протяженности. Вот вологодцы Рубцов и Белов, куряне Воробьев и Носов, кубанцы Кузнецов и Лихоносов, алтаец Шукшин, поморы Шергин, Абрамов, Личутин. И еще многие, многие прочие «провинциалы». Справа, на дальней иркутской окраине, поражает литературным блеском и мудростью своя звездная троица: Вампилов, Распутин, Бородин. Они из тех классиков, чье значение и всеприсутствие в литературе будет со временем, конечно же, только увеличиваться и нарастать.

Особенно это касается Леонида Бородина. Он — так сложилась судьба — словно все больше и больше выступает из тени. Долгое время, пока Бородин отбывал свои сроки, его печатали только за рубежом. У нас он практически не был известен. А когда вернулся к полноценной писательской деятельности и даже возглавил один из самых авторитетных литературных журналов — «Москву», началась кутерьма перестройки; в ее смутные и поначалу так обнадеживающие годы читающий люд интересовался газетами больше, чем книгами. Обличительными очерками и гневными разоблачениями-уличениями зачитывались больше, чем сказом. Лишь когда поостыла горячка внезапных перемен и наступило опамятование, вспомнили и о новой художественной литературе. И недавний узник совести Бородин смог в полной мере раскрыться не только как константино-леонтьевской закалки публицист, но и как художник слова. Он возник в пространстве слова весомо, грубо и зримо. Чтобы утвердиться среди самых профильных писателей века. О чем свидетельствует и предлагаемый ныне читателю семитомник.

Как писатель Леонид Бородин не улавливается привычной сеткой определений, почти на автомате прилагаемых к современной ему литературе. Он не «деревенщик» и не «городской» из числа не менее именитых его ровесников, дружно выступивших в свое время — в начале семидесятых — в когорте так называемых «сорокалетних». Он — всеобщий, «всешный», как и вменялось прежде в обыкновение любому национальному классику.

Отсидевший более десяти лет «за политику», он, тем не менее, не был и привычного образа диссидентом. Ведь в политику из литераторов (как обозначал себя в анкетах не кто иной, как Ленин) устремляются, как правило, люди недаровитые — на репетиловских основаниях. Шумим, братец, шумим. И одна у них всех вымечтанная сласть — власть. Самодовлеюще прущая сила, готовая крушить все вокруг ради своих бессмысленных мечтаний или, чаще, пустого самоутверждения.

А Леонид Бородин был не разрушитель, а защитник здоровых, разумных устоев. Классический, образцовый, как из хрестоматии, государственник по основному своему призванию. Чаще всего человек разумный приходит к такому мировоззрению с годами, медленно созревая. А Бородин словно с ним родился. Это ведь надо было еще отроком избрать себе поприще: поступил в школу милиции, чтобы служить Порядку. Осознанно избрал не такую уж популярную стезю, понимая всю важность скреп и веря в то суровое послевоенное время в мудрость вождя. А как только разуверился в ней вместе с зашатавшейся под весенними ветрами страной — немедленно подал рапорт об увольнении.

И позже — студентом, аспирантом — основывал нелегальные общества и кружки или вступал в них, чтобы противостоять официальной лжи, искать пути к переустройству страны, к возвращению ее в собственную историческую колею. Рисковал свободой и жизнью, но до конца стоял на своем. Предпочитая тюрьму и суму расставанию с родиной, высылке на «благополучный» Запад.

Писатели такого стояния за идею, такого тождества мысли и жизни не только в советской, но и в мировой литературе ХХ века — наперечет. Лоуренс Аравийский, Андре Мальро, Эрнст Юнгер… Кого еще вспомнить? Разве что любимого поэта Леонида Бородина — Николая Гумилева. Ни в чем никакой расплывчатости, приблизительности, никакого двоедушия и лукавства в помыслах — ни перед читателем, ни перед собой. Ни перед Богом. Душа моя чиста — как сказал поэт поколения Рубцов. Несгибаемое упрямство в отстаивании своей внутренней, тайной свободы их роднит. Но Бородин, как никто в поколении, стремился сделать тайное явным. Раздумья, сомнения, иной раз мучительнейшие, но только внутри себя; а наружу, к читателю, всегда выходил с четким, продуманным, решительным выводом. Был строг, собран, подтянут — не только во внешнем облике своем, чуравшемся всякой расхлябанности. Но и в публицистике, но и в прозе.

Его строгая проза графична — прямые, четкие, нередко порывистые молнии-линии, черные на белом, но — вот чудо! — с целой гаммой тончайших оттенков. Вероятно, подошло бы ей и сравнение с работой скульптора: осязаемый объем оживленного камня. Или, может быть, еще ближе: неожиданный, дивный труд кузнеца, выковывающего из металла нежную розу.

Словесный аскетизм Бородина сродни чеховскому. Но это Чехов, помнящий о ритмах экспрессионистов, выступивших в двадцатые годы под опекой Ремизова и Андрея Белого. Чехов, положенный на лекала конструктивистов с их архитектурно расчерченной композицией. Чехов, обогащенный и великими предшественниками, впитавший в себя аналитизм Толстого и страстные душевно-духовные углубления Достоевского. Тоже, кстати (или здесь некстати об этом?) потомка литовских людей, вышедших к Руси из Речи Посполитой. Словом, Бородин, как всякий большой писатель, — это новация, опирающаяся на сращение и возделывание богатейших традиций.

Советская власть, покаравшая Бородина казематами за его ерепенистое свободомыслие, как раз и выковала нам на радость и в поучение большого писателя, достигшего в своем узилищном уединении предела отпущенных ему возможностей. Карая, она возвысила его и укрепила. Разумеется, исходный материал для такой цели нужен был соответствующий: мощный дар и сильная воля.

Дар оказал себя и в застенках — пророс там, где казалось бы ничто не в состоянии расти. Воля помогла не сломаться там, где ломаются почти все. Особенно тяжким оказался второй срок. В первый раз его посадили, как считал сам Бородин, за дело: ведь он со товарищи готовил как-никак свержение существующей власти. Во второй раз на него — словно бы на какой-то античный манер — ополчился сам рок. Доброхоты переправили его сочинения не куда-нибудь, а в западногерманский «Посев». А именно это издательство советские бдящие органы считали почему-то — то ли по недоразумению, то ли по всегдашней некомпетентности своей — особенно опасным и вредоносным. В самих-то сочинениях Бородина, собственно говоря, не было ничего крамольного. Однако факт сотрудничества с подобным издательством — да и вообще с заграницей — представлялся закомплексованной власти смертельной опасностью. Заставили же во многом близкого Бородину лагерника Шаламова подписать жалкое письмо в «Литературную газету», в котором чудом выживший на Колыме писатель мертвыми словами, исторгнутыми из зажатого рта, открещивался от своих зарубежных издателей. Бородин таких писем никогда бы подписывать не стал, за что и получил ничем формально не оправданный срок, который должен был свести его в могилу. Писателя, слава Богу, спасла вовремя подоспевшая перестройка.

* * *

Подробные сведения о жизненном пути Бородина читатель найдет в соответствующем томе, в его автобиографической книге «Без выбора». Здесь же, для первичного огляда, дадим лишь самую краткую канву его трудов и дней.

Будущий писатель родился 14 апреля 1938 года в Иркутске. Он, стало быть, на год моложе Распутина, на полгода моложе Вампилова, своих земляков. Удивительна все же эта кучность даров Господних! В том же году был расстрелян его родной отец — литовец Феликс Шеметас. Фамилия и отчество Леонида Ивановича Бородина — по отчиму, его воспитавшему.

Окончив среднюю школу, он поступил в 1955 году в школу милиции в Елабуге, что на Каме. Охотно посещал городской музей знаменитого живописца Шишкина, о похороненной там же Марине Цветаевой в то время никто не слышал. Годом позже, после с болью воспринятого разоблачения культа личности, из милиционеров ушел. Поступил на исторический факультет Иркутского университета, откуда был отчислен за создание подпольного демократического кружка. Работал на подхвате на Байкальской железной дороге, на Братской ГЭС, на шахте в Норильске.

1959–1962 — годы учебы на историческом факультете педагогического института в Улан-Уде. По распределению трудился три года учителем, а потом и директором средней школы на станции Гусиное Озеро. Затем уехал в Ленинград поступать в университетскую аспирантуру, но к экзаменам опоздал и с декабря 1965 года стал работать директором средней школы в поселке Серебрянка под Лугой. Там же состоялась первая проба пера — его очерки и рассказы охотно печатала районная газета.

В 1966 году он вступил в нелегальную политическую организацию ВСХСОН (Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа). Возглавляемая востоковедом Огурцовым организация по своему идейному типу являлась классическим образчиком «белого патриотизма». Как и прочие участники заговора, Бородин был по доносу арестован, отбывал шестилетний срок в лагерях Мордовии и во Владимирской тюрьме. После освобождения в 1973 году в течение девяти лет скитался вместе со второй женой по городам и весям — от Белгорода до Забайкалья — в поисках жилья и работы. Сменил десятки случайных непродолжительных служб. В 1982 году, едва утвердившись в Москве (церковный сторож, переплетчик, методист отдела культуры Мосгорисполкома), был повторно арестован и приговорен к пятнадцати годам заключения, проходившего в Пермском крае. Освобожден через пять лет на волне перестройки.

В 1988 году Бородин был приглашен в Англию и во Францию, где прежде охотно печатали его повести и рассказы, написанные в лагере и переданные тайными тропами на свободу. Основным его издательством в те годы был западногерман­ский «Посев» — культурная цитадель эмигрантов еще первой волны. Личные контакты, впрочем, как и подчеркнуто патриотическая позиция Бородина на посту главного редактора журнала «Москва» вскоре привели к решительному размежеванию с былыми заграничными поклонниками его творчества. Свой в высоком смысле слова консервативный журнал он редактировал на протяжении двух десятилетий — с 1992 года и до самой кончины, последовавшей 24 ноября 2011 года. За это время сумел сделать этот орган печати главным оплотом «третьей правды» — не красной ностальгии и не белоленточной оппозиции, а высокой православной Традиции, вырастающей из глубинных стремлений отечественной истории.

Помимо руководимого им журнала, печатался в журналах «Юность», «Наш современник», «Слово», «Кубань», «Енисей» и в добром десятке отечественных издательств.

* * *

Настоящее собрание сочинений построено в согласии с авторской волей — то есть тематически. Хронологию Бородин в составительском деле не слишком жаловал, и ему, мастеру композиции (компонент, в котором он превосходил всех своих коллег-современников), как говорится, виднее. Да и можно ли найти лучший ввод в его творчество, чем повесть-сказку «Год чуда и печали». Все в ней дышит трепетной радостью первоначала: детство, изведывание природы, переживание первой любви, мечты и фантазии, наплывающие на реальность. Последнее станет метой писательской манеры Бородина: его мысль материальна, придуманное у него всегда не менее реально, чем увиденное и пережитое, сон и явь переплетаются органично, как равновеликие жизненные ценности, дополняющие друг друга, расширяющие границы бытия. Романтический настрой внутри жесткого, временами жестокого реализма — как сердцевина, только и делающая жизнь достойной ее про-живания, из-живания. Пусть кто-то скучный и трезвый назовет это фикцией, но ведь фикция, «фикшн» — и есть художественная литература. И мы, читатели, любим ее уж никак не менее литературы документальной, хотя и не забываем об ее выдуманной природе. Собственно, мы и читаем, чтобы этой выдумкой обогатить свою жизнь и даже — вот чудо-то! — узнать о себе то, чего раньше не знали. Леонид Бородин дает нам в этом смысле редкостную возможность прошагать с ним полвека и пол­страны — от послевоенных лет до шального первоначального накопления, от байкальских журчащих истоков до серокаменного мегаполисного устья, присваивая себе его ощущения и переживания реальности. Он — в этой повести особенно — удивительным образом, тактично и незаметно, навевает нам свое представление о любви как о вечном единстве чуда и печали, и безнадежен тот читатель, кого писатель не в силах чудом своего слова вернуть к собственным душевным истокам. Думается, однако, что таких читателей найдется немного, слишком велика бородинская магия, чтобы против нее устоять.

Природа свята, красота мира — Божий дар, нетленная данность, грубые, корыстные вторжения в нее — кощунство. Эти открытия двенадцатилетнего мальчика бережно хранит в своей душе и зрелый писатель. Что и придает повести особое лирическое обаяние. Очередная русская исповедь сына века — не менее щемящая и проникновенная, чем ее классические предшественники от Аксакова до Бунина.

Как и они, посланцы средней полосы России (от Предстепья до Предуралья), Бородин дарит нам местные, прибайкальские понятия и словечки. Баргузин, падь, кедрач, хариус, тозовка, камус, байкальские забереги… Все это тоже теперь наше, благодаря писателям-иркутянам — родное.

Повесть Бородина «Третья правда» выделяется особой ладностью построения, особой прописанностью деталей. Как на диво сработанная из какой-нибудь лиственницы шкатулка. Недаром сам этот слоган — третья правда — стал чуть ли не формулой мировоззрения Бородина. Третья правда — не расхожая, на всех словесных торжищах проштемпелеванная, одноцветная, лозунговая, плакатная правда-ложь. Не красная и не белая. А живая, народная. Правда того народа, которого всякая, сменяющая друг друга власть норовит загнать в стойло. Как, например, бегущего от любого хомута героя повести, отшельника Селиванова. Не враг я власти! Она мне враг! Миллионы русских людей могли бы выдохнуть этот сдавленный крик вместе с Селивановым. И — вместе с Бородиным.

Хождения героя по жизни — хождения среди людей, чьи души путанее самых запутанных троп. А как распутаешь этот клубок, как уврачуешь душевные раны, как остановишь агонию суеты и пустоделицы? Не человеческое это дело — судить эту жизнь. Но рассудит ли ее и Всевышний? Господи, я верую, помоги моему неверию. Вырви из сердца семя смертной тоски. Основной мыслительный посыл Бородина, главная его душевная скорбь и мука. Не разжевывание готовых формул катехизиса, а муки совести и ума — вот что делает его сыном Достоевского, великим православным писателем.

Живое и мертвое — это тема и «Гологора». Там те же отчасти герои — хитрован мужичонко Селиванов, князь-тракторист Оболенский. И стороной проходящие — как туристы — тенями скользящие пришлые. Новые герои вводятся, как в романах Фолкнера, в череду нам уже знакомых. Каждый из прежних, однако, предстает в новом ракурсе. Полифонизм Достоевского обретает у Бородина четкость музыкальной грамоты. Неслиянность отдельных правд не мешает по-толстовски дотошному разглядыванию каждой из них. Обоих великанов — и Достоевского, и Толстого — так и хочется снова взять в руки после чтения Бородина. И опять свербит эта крамольная мысль: а достиг бы Бородин таких глубин, если б его не отрешили насильственно от повседневных сует? Пути Господни неисповедимы.

Как важно человеку собраться с мыслями… Таков зачин романа «Божеполье». Не слишком протяженного, но охватывающего всю длинную жизнь героя — от навсегда запомнившегося ухода в никуда колчаковского отряда вдоль берега реки Рассохи в далеком двадцатом году до постсоветской смуты, вышибающей стариков из седла.

«Собраться с мыслями — это значит из полифонии желаний и намерений выбрать и волевым усилием предпочесть те из них, которые воспринимаются как долг, как обязанность перед самим собой и перед теми, кому его жизнь еще нужна как неотделимая часть некой общей судьбы. И это единственно верное понимание своей жизни как части чего-то общего, общезначимого».

В сущности — это лейтмотив Бородина. Еще в «Годе чуда и печали» показались выделенными, нажимными слова: «Нет ничего хуже, чем быть бесполезным для тех, кто несчастен». Кредо писателя. Прожить жизнь правильно, то есть с пользой не для себя только. Выбрать правильную правду среди множества навязчивых правд. Наука и мука для всех, для русского человека, изжившего двадцатый век, особенно. Краткий, но емкий обзор века уместил писатель в свое «Божеполье». Божье русское поле, то засеиваемое, то забрасывамое человеком. Приезжающий к нему, с детства памятному и родимому, старик пытается вылущить из памяти все его спутанные «красные», «зеленые» и «белые» ростки. Но вылущивать их — все одно, что таскать из огня каштаны. Обжигает.

Стариковская ретроспекция сталкивается здесь, так сказать, с рецепцией новейших явлений непредсказуемо порывистой русской жизни. Метнувшейся на сей раз во что-то чужое, туда, где ради уютной и бренной осязаемости отрекаются от идеалов. Где царят шаромордые особи, быкообразные стриженые затылки. Автор вращает здесь фигуры как на какой-нибудь старинной — мюнхенской или пражской — башне. Туда-сюда, то с одного бока покажет, то с другого. Никто иной, ни один писатель и не нашего даже оскудевшего времени не смог бы так рассечь явленность и сознание на множество факторов, поставляемых веяниями времени, века. Вот, в сущности, реализм в высшем смысле, какой имел в виду Достоевский. Не бытовой, приземленный, а типовой, типологический. Потому что в жизни никто не говорит так, как эти романные герои. И не думает так умно. Так говорил и думал только сам Бородин. Но в том-то и призвание писателя, чтобы сказать за других, за всех нас. Свести разные, разрозненные, разбредшиеся по сторонам правды к общему идейному знаменателю. Увидеть, к примеру, очередной черный передел за бумажной этикеткой по прозвищу «Перестройка». Так и летают, и мечутся весь двадцатый век эти пустые бумажки над Божьим полем…

Он в Риме был бы Брут… В иных обстоятельства Бородин мог бы стать и философом уровня Константина Леонтьева. Читайте внимательнее его публицистику, чтобы в том убедиться. Да и художественная мысль его всегда глубже и выше быта. Проведший лучшие годы жизни в лагере, он меньше всего думал и вспоминал о лагере. Почти лагеря не замечал. Удивляя этим собратьев по перу в ту пору, когда лагерная тема стала модой. Казалось бы: кому как не ему… Такая конъюнктура! И мало кто в литературной среде понимал, насколько он литератор совсем другого масштаба, не их «москвошвеевского» покроя.

Кесарю он отдал минимум кесарева. Все так или иначе соприкасающееся с его тюремным опытом без труда находимо в предлагаемом собрании: небольшая повесть во втором томе и автобиографический шестой том. Здесь во всей красе предстает странное время странных слов и странных событий. Когда простенькое словцо забрали обрело свой зловещий смысл. Когда страна ощетинилась вышками и многорядьями ограждений из колючей проволоки. А загнанные в них миллионы, казалось, навсегда забыли о том, чтобы наступать на жизнь, чаяли, бедолаги, как бы от нее, жизни, защититься.

Рассказы и повести перемежаются с очерками и воспоминаниями автора. Но всюду, в каждой вещи виден незаурядный писатель. Как всегда, Бородин умело держит напряжение сюжета. И уводит зачин любого конфликта в прошлое. Словно какой-нибудь выученик Буало, он блюдет правильное развитие фабулы от завязки через апогей к развязке. Беда и вина человека всегда посеяны в прошлом. И, прорастая, ждут своего часа, чтобы предстать перед судом — нечестивым чиновничьим или праведным Божьим. И, как всегда, один не исключает другого. Жизнь человека, данная в двойном освещении.

Те же, по сути, темы, но уже в законченных и совершенных художественных формах объединяют повести третьего тома.

«Расставание» написано накануне второго ареста и заключения Бородина. По сути, это и есть расставание с совет­ской эпохой. Без этой повести не обойдется ни один будущий историк, ни просто русский человек, вникающий в судьбу своей родины. Потому что трудно найти в нашей литературе более выразительный и точный диагноз состояния общества в эту эпоху. Все те же отцы и дети кануна, Тургенев через сто с лишним лет. Отцы по привычке жуют свою газетного вкуса марксистско-ленинскую жвачку, дети предаются расплывчатым мечтам о неведомой свободе и, рефлектируя, лезут, не зная ради чего, на рожон. Перемен хотим, перемен. Есть тут и чистая тургеневская девушка — дочь священника из далекого сибирского села. Притяжение церкви для рефлектирующих столичных интеллигентов обозначилось как раз в ту пору со всею силой новой первоначальности. Однако: рад бы в рай, да грехи не пускают. Приходится расставаться не только с прошлой опостылевшей косностью, в том числе и богемной, но и с новой мечтой. Девушку-мечту приходится уступить местному дьячку, а самому выпутывать из силков столичной правозащитной взбудораженности старую спутницу свою Ирину.

Лирическому герою повести Бородин дарит много своего, личного. Это ведь его мания — распутывать сложности, развязывать логические узелки явлений и смыслов. Умом Россию не понять? Не верю! Все можно понять — и печаль, и чудо. Ведь во всем должен быть какой-то постигаемый смысл! (слова из рассказа «Вариант»).

Вечные качели рефлексии, разрывающие надвое современного человека. Обдумаю все потом, говорит себе временный человек, бросаясь в омут нахлынувших чувств. А какова цена этого краткого мига искренности, вопрошает сидящий в нем человек вечный. Не таится ли за ним погибель и собственной души, и души прирученного тобой человека? Нет ответа, одна мука бесконечного вопрошания. Тяжко терять иллюзию счастья. Тяжко расставаться и с достойным любви человеком, которого нет сил любить, и с утопией всеобщего благоденствия, рассыпающейся в прах на глазах.

«Расставание» — горькая, насыщенная смыслами книга. Из тех книг Бородина, к которым хочется вновь и вновь возвращаться. Собственно, кратность неумолимо влекущего к себе перечитывания и определяет рейтинг любого писателя.

Нагружена плотными смыслами так, что не дается с первого прочтения, и повесть с многозначительным, подмигивающим названием «Ловушка для Адама». Хитроумно устроена физическая природа человека… Эта фраза отсюда. А что уж говорить о природе психической, духовной? О переплетениях сна и яви? О загадках и тайнах, окутывающих всю жизнь человека? О склоненных над ним вековых плитах (ловушках?) Эроса и Танатоса, Любви и Смерти. Платон, Кант, Ницше вплетаются тут в размышления героя — то подспудно, то явно. И только запутывают то, что, казалось бы, обещало вот-вот проясниться в кротких заповедях христианства. Истинно верующий человек мудр и прост — мудр простотой, уверенностью в очевидном. Как не обремененный рефлексиями малец Павлик, излучающий любовь к жизни, укорененность в ней. «Присутствие между нами Павлика оказалось подарком моменту». Жизненная правда пастушеской пасторали, пребывающая в детском личике, как древняя стрекоза в янтарном сгустке. А какие сложности с мировым Инстинктом у современных взрослых мужчин и женщин, сколько борьбы с собой и с условностями в каждом из них! И как тонко живописует писатель эту борьбу, сколько в его изощренном пере нежного целомудрия! И это в ту пору, когда вся страна, как он пишет, прямо-таки озверела от вседозволенности и свободы. А популярная, модная литература скатилась к порнографии и на матерщине заквашенной чернухе.

Было когда-то Божеполье, да превратилось в Бесиво. Так называется еще одна значительная повесть Бородина — о по­следних, нашенских временах. О жизни «полу-новых полу-русских». О жизни, в которой все по-своему правильно, как представляется новым хозяевам жизни, да не все — с точки зрения вечности — хорошо. О жизни, из которой уходят и распутинские старухи, и беловские старики. А власть взяли новые бесы с консенсусами на языке и с контрольными выстрелами в самую думалку на уме. С говорящими фамилиями а ля Фонвизин: загребущий Черпаков, примитивный Простаков. Ну и «черпанул Черпаков Простакова» — как водится… Новый такой частушечный злободневный фольклор.

«Бесиво» — новый для Бородина, откровенно сатирический жанр, почти карикатура. Почти Свифт! Проняло, видно, его крепко это очередное переделывание русской жизни на новый лад.

А «Женщина в море» — драма с детективной начинкой в духе Достоевского — ни много ни мало. Одно из самых цельных, словно бы из единого замеса изваянных произведений Бородина. С неослабной интригой, мастерски нагнетаемой на протяжении всей вещи. С яркими, броско выписанными героями, напоминающими рисковых авантюристов Бабеля или Грина. Еще одна ипостась неустанного испытания себя — писателя — в разных жанрах. Профессионализм высшей пробы.

Как и романы Достоевского, повести Бородина, по сути дела, — готовые сценарии. Вот и по «Женщине в море» снят добротный фильм. Странно, однако, что только по ней.

И более, чем где-либо у Бородина, здесь просвечивает его великий предшественник Достоевский. Борьба самолюбий, судороги сутяжничества вместо заповеданной Евангелием любви, звериный оскал корысти, полицейская психология одних и лакейское упоение разрешенной свободой других, красота как редко оправдываемый аванс, сама логика рассуждений, взрезающих, как скальпель хирурга, запутанное, но живое…

Достоевский — Шаламов — Солженицын — Бородин. От узника к узнику поэтапная эстафета. Владимирка русской литературы.

Четвертый том — как тревожная радуга, соединившая века русской смуты. О послегодуновском кровавом лихолетье — историческая повесть «Царица смуты», о послегорбачевской кровоточащей неразберихе — роман «Трики».

И опять возникает эта недоуменно крамольная мысль: а смог бы Бородин и на воле выточать такой шедевр, как «Царица смуты», если б не лагерные досуги? Размером с пушкинскую «Капитанскую дочку», эта повесть поражает скорее гоголевской («Тарас Бульба») огненной экспрессией. По-своему монументален образ и этой гонорной польской шляхетки, ставшей по воле рока русской царицей. Познав сладостный краткий триумф, она потом — вот уже поистине по губам текло — восемь лет бешеной кобылицей скакала, уминая степной ковыль, со своим опорным казацким отрядом по южным пределам России, — прежде чем расшибить себе лоб в коломенской башне. Марина Мнишек Бородина непременно войдет в галерею самых ярких женских образов отечественного краснословия. Как и сама повесть станет отныне хрестоматийной жемчужиной жанра.

Об этой повести Бородина подробную статью написал Солженицын (впервые — «Новый мир», 2004, № 6). Отметив добротную художественную работу в целом, он зорким глазом мастера выделил в ней то, что и всегда составляло особую доблесть Бородина-художника — его композиционную сноровку. Неслучайно родство этих слов — композиция и композитор. С какой-то безошибочной музыкальной точностью Бородин ведет здесь интригу повествования, зная, где и как расставить акценты, чтобы удержать неослабное напряжение. Холодные расчеты Марины на путях к трону и славе — одна, остывающая в разливах пиано мелодия, яростное сражение стругов под Яиком — крещендо, гроза над астраханским кремлем, где ей открывается, по Солженицыну, язык бесов — апофеоз. Оголтелое честолюбие политического напряга, плюс надрывный мистический экстаз католицизма, плюс женские ухватки испытанной чаровницы — всему автор находит уместные броские, на Гоголе с Достоевским, прежде всего, замешанные краски. И предстает с небывалой в своем творчестве густой, яркой, контрастной палитрой.

Не мог не отметить Солженицын, автор «расширительного» Словаря русского языка, и освежение лексики в этой повести: залихораденные толпы, бобрудь нарядная, сопоспешник, ватажный народ, хряцк (сабель), словознатцы, в тридень, неугадаемый, угрозливое небо… Неологизмы Бородина, столь органично явленные, что кажутся заимствованиями из описываемой эпохи.

Вывод Солженицына: «Ярчайшая историческая повесть в современной русской литературе — за нынешним разливом беллетристической пустоты и издуманности прошедшая как бы внезаметку критикам-ценителям».

Вот именно что «внезаметку». Более, чем кто-либо еще выразивший свое время писатель прошел по времени, в сущности, как косой дождь. Остается только надеяться, что он еще будет понят своей страной. Которой отдал всего себя без остатка — не ожидая благодарности, в себе самом находя укрепу и стимул.

Выпущенный в 1987 году на свободу писатель окунулся в водоворот очередных роковых перемен в своем отечестве. Его и самого носило по волнам как щепку. То он раздает направо-налево скопленные западными издательствами гонорары, то кормит семью, зарабатывая извозом. То он безработный, то главный редактор большого литературного журнала. По дороге к коему протискивается по Арбату, как по восточному базару, сквозь густые ряды менял и торговцев. Словно улица вспомнила вдруг о древнем происхождении своего названия.

Впечатления роились и напластовывались друг на друга как в калейдоскопе. Страна дыбилась и клубилась прожектами — что ни день оказываясь на новом распутье. Бородин в это время писал много передовиц и статей в своем журнале — писал продуманно, ясно, умно, как всегда; только вот была ли отдача, Бог весть. «Внезаметку» проходили публикации и его новых художественных произведений. Даже такого со свежим дыханием романа о новой Смуте, как «Трики» (1998).

Трики — это три товарища, школьная еще сплотка, попавшая в кутерьму очередного российского обвала-провала. По привычке они тянутся еще друг к другу, пересекаются в давно опробованных и присвоенных вроде бы точках с ума сошедшей столицы, но жизнь, множа одиночества, уже их разметала. Автогерой, как всегда у Бородина, силится, прежде всего, понять происходящее. Но куда там — в очередной раз взвихренная Русь прячет от пытливца концы и начала своей идейной и событийной мельтешни. Не услышанным остается его призыв сохранять достоинство перед лицом внезапно, как с барского плеча, дарованной свободы, смирять суету распоясавшихся эмоций.

Вновь и вновь убеждаешься — до чего же верен себе Бородин, как же он прям, устойчив и честен, и всегда в ладу со своей совестью. Его мысль, его перо, его дело было тем нравственным стержнем, одним из немногих в то смутное время, который оставлял надежду на возрождение России. Что, как чаще всего у нас, осталось малозамеченным и недооцененным, увы. То есть какие-то сугубо профессиональные премии и награды доставались и ему среди прочих коллег, не могли не доставаться. Но проходили как-то узкоцехово, камерно — без того всеобщего резонанса, который был ему по рангу и который мог и должен был хоть что-то вразумляющее всколыхнуть в массах читателей или хотя бы в слое литературных критиков.

Бесконечно тематическое и даже стилистическое разнообразие рассказов и повестей, собранных в пятом томе предлагаемого издания. Здесь словно бы дан назидательно-закрепительный повтор тем и идейных прочерков предшествующих вещей более протяженного свойства. Читатель и сам увидит перекличку устойчивых мотивов Бородина, невольно свяжет весь объем им сотворенного в единое целое. Ему, читателю, можно только позавидовать: столько богатства собрано и протянуто ему тут как дар.

* * *

В последние два десятилетия жизни и творчества Бородин был уважен многочисленными наградами и премиями, как зарубежными, так и отечественными. Среди тех, которыми особенно дорожил сам, следует выделить премию Александра Солженицына (2005; отправился на вручение, не щадя себя после инфаркта), премию «Ясная Поляна» (2007), пушкинскую премию «Капитанская дочка» (за историческую повесть «Царица смуты»). Успели вручить ему свои награды также Русская Православная Церковь (орден преподобного Сергия Радонежского), Правительство Москвы и Союз писателей России.

Не миновали нашего писателя-классика своими отличиями также французы и итальянцы, издавна, еще со времен Анны Ахматовой внимательно следящие за наивысшими достижениями текущей русской словесности.

К настоящему времени писатель переведен на все основные языки мира, но горько думать, что кончина его прошла почти не замеченной. Во всяком случае, не отозвалась эхом скорбной боли в народных толщах. Бородин, писатель по меньшей мере значения и веса Некрасова, Салтыкова-Щедрина, был оплакан и погребен как частное лицо...

Но за русской смутой всегда следовало опамятование. Произойдет оно и в отношении Леонида Ивановича Бородина. Место его наследия на главной русской полке мировой литературы ХХ столетия неоспоримо.

И пусть первое собрание его сочинений будет тому порукой.

Юрий Архипов

РЕЦЕНЗИИ


Сергей Дмитренко
При свете пожара
Леонид Бородин писал не для собрания сочинений

НГ-ExLibris. 05.09.2013


Первое собрание сочинений Леонида Ивановича Бородина (1938–2011) успело к его 75-летию. Выдающийся писатель и общественно-политический деятель, Бородин прожил завидно насыщенную событиями и деяниями жизнь, так что эти семь томов, вобравшие в себя значительную часть бородинского литературного наследия, — под стать бородинским человеческим ритмам. Это еще и акт справедливости. Если о Михаиле Каткове в коммунистическое время хоть и бранно, но говорили и какие-то отрывочки из него печатали, то Леонид Бородин был закрыт от читателей наглухо. Его первые публикации на родине появились только в перестроечном 1987 году…
Главным энтузиастом издания стала вдова писателя, Лариса Евсеевна Бородина, и вот эти книги выпущены издательством журнала, который до последнего дыхания возглавлял Леонид Иванович.
Сразу подчеркну очевидное для тех, кто возьмётся за собрание: я причастен к нему как составитель тома публицистики и контрольный редактор. Поэтому моя небольшая рецензия с точки зрения издательской культуры апологетической не будет. Но не могу не отметить, что усилиями прежде всего Ларисы Бородиной и замечательного редактора-универсала Александры Васильевой читатели семитомника получают панорамное представление о литературном и публицистическом мастерстве Бородина, о его интеллектуальной широте и философской прозорливости. Без преувеличений: такого Бородина мы еще не видели. Знали о тех нравственных высотах, на которых он пребывает в нашем раздерганном обществе, но все же писатель славен именно своими произведениями. И теперь они все вместе – перед нами. Особая ценность издания в том, что в нем представлены беседы, интервью с Бородиным. Когда читаешь их подряд, возникает поразительный эффект присутствия собеседника, завораживающего мощным движением своей мысли в поисках даже не истины, а добра и надежды на нашей грешной земле.
Изначально собрание задумывалось с должным сопроводительным аппаратом. И многое осталось: так, седьмой том завершается выверенной, хотя и «Краткой хроникой жизни и творчества» писателя. Здесь же помещена библиография по его творчеству. Но все же примечания к томам по ряду причин, как объективных, так и совсем субъективных, иной раз чересчур лаконичны. Хотя поиск подходящих решений не прекращался до последних сверок. Например, в первом томе, где помещена яркая вступительная статья Юрия Архипова (ее вариант опубликован в № 14 «НГ-EL» 18 апреля этого года) в качестве примечаний, в частности, использованы статьи Сергея Куняева и Юрия Козлова. И это интересное решение, ибо о Бородине уже написано достаточно много серьезного и глубокого. Во втором и третьем томах такой подход развивается. Так, собрание стихотворений Бородина (он писал стихи с юности, есть у него даже венок сонетов) сопровождено размышлениями академика Игоря Шафаревича. У поздней повести «Ушел отряд» (2004) о Великой Отечественной войне есть подробные военно-технические и историко-культурные комментарии Александры Елатонцевой, здесь необходимые. (Так же подробно прокомментировали Александр Сахаров — книгу «Инстинкт памяти», а Любовь Калюжная – автобиографическое повествование «Без выбора» в шестом томе).
Но в четвертом томе – сбой. К единственной у Бородина исторической повести «Царица смуты» дана статья Александра Солженицына из его «Литературной коллекции», но собственно примечаний под историческим углом зрения нет. Также остались почти без примечаний повести «Трики…» и «Хорошие люди», хотя они сюда напрашиваются. Как и к рассказам (пятый том). Вместе с тем справедливости ради отмечу, что в собрании указываются места первопубликаций и других публикаций произведений — как за рубежом, так и в России.
Отдельной проблемой стали комментарии к публицистике, и сейчас я думаю, что удалось лишь более или менее подготовить подходы для развертывания их в будущем. Издательский цейтнот привел к тому, что собрание сочинений осталось без сквозного указателя имен — он помог бы как минимум четче увидеть многие стороны деятельности Бородина. Но немой список давать не хотелось, а с биобиблиографическими справками и с пояснениями не успевали.
Это говорится не в оправдание — само по себе собрание подготовлено фантастически быстро, общей неряшливости, кажется, удалось избежать. На фоне других многотомно сколоченных текстов современных писателей семитомник Бородина выглядит очень достойно. Но надо обозначить общие проблемы современного бытования традиций отечественной издательской культуры — с перспективой их сохранения и развития.
Можно предугадать, что собрание сочинений Бородина рассчитано на развертывание в дальнейшем. Хотя составители стремились к его возможной полноте, понятно, что первопроходство обычно не обходится без издержек. А здесь дело осложнялось тем, что ряд произведений Бородина исчезал во время его арестов и переездов, в круговерти жизни на семи ветрах. Наверняка люди, знавшие Леонида Ивановича, их родственники, обнаружат в своих домашних архивах еще многое, достойное обнародования. Например, пока что остается практически нетронутой переписка Бородина. Явно напрашивается по примеру катковского собрания сочинений том «Леонид Бородин: pro et contra». Том воспоминаний… Словом, есть все предпосылки дальнейшего развития первого семитомника. А на его основе, если мы в России не впадем в интеллектуальный ступор, должно вырасти собрание сочинений Бородина в классической отечественной форме.