Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям

Виктор Астафьев*

Из «Литературной коллекции»

2005 г.

В XIX веке в России в литературной общественности веяли порой и такие вопрошения, размышления: вот насытились мы литературой дворянской, последовала за ней и купеческая и разночинская, — а когда-нибудь придут же авторы и из самой гущи народа (впрочем, уже и тогда пришел Кольцов) — и каковы они будут? Когда мужик заговорит сам — что он нам скажет?
Они и пришли — но не в казенно-«пролетарской» литературе, не в суетливой РАППовской колонне. Пришли сначала свежей поэтической цепочкой, но возмущенно подавлены большевицкой властью, да чуть не все затолканы под суд да в ссылку, — и глотки пролетарские перекричали их.
С тем вошли мы и в Великую войну... А предожиданный мужик молча попер не в газетные редакции — а в миллионные, безмолвные красноармейские ряды. И чтоб им проявиться и подать с в о й истинный голос — надо было уцелеть в военной мясорубке, не домереть и в госпиталях — и потом еще годы и годы возвращаться в сознание и открыть в себе способность к речи и письму.
Среди них — неспешно проявился и Виктор Астафьев. Не прямо он тот, ожидавшийся «от сохи», — нет. Простое сельское бытие отведал он лишь в самые детские годы. Ранняя смерть труженицы-матери, беспутный гулевой отец («ни к чему в доме соха, была бы балалайка»), впрочем, протянутый и через Беломорканал, «раскулачивание» прадеда-мельника, заполярная ссылка деда, ненавистная злая и непутевая мачеха, беспризорничество, детдомовщина в Игарке, фабрично-заводское обучение, промелькнувший светлый учитель литературы, жажда запоздалых знаний — и пора Родину защищать, натуральнейшим рядовым бойцом.
И в 1943 на Днепре — тяжелое ранение и контузия (и еще считает, что «везучий»...). И только спустя 10 лет — первая книжка рассказов.
Язык Астафьева так же самороден и стихиен, как и сам он, как и вся его жизнь. Он пишет беспритязно, он не выбирает, не припоминает слов, они сами живорожденные выныривают к нему, как безошибочно ожидаемые им рыбины — и приходятся к месту. В «Русском словаре языкового расширения» я привел сколько-то его чудесных слов, но это — ничто по сравнению с подлинным их перечнем.
Еще в ходе войны 1941–45, а после нее еще в большем множестве и густоте — потекли стихи, поэмы, рассказы и романы об этой грозной и протяжной войне. И стали иссякать, может быть, только к концу XX века. На первый взгляд может показаться странным, что Виктор Астафьев, на себе испытавший злейшие условия этой войны, раненый, контуженый, едва не убитый, — чуть ли не 40 лет своей литературной деятельности почти промолчал о той Великой войне, разве изредка обмолвками...
Отвергаю всякую мысль, что Астафьев сознательно молчал, понимая непроходимость своей книги через цензуру. Тем более — из соображений комфорта: не обнажиться? Не таков, не таков его характер! Астафьев — затяжно молчал по не им выдуманному закону русских народных уст. Наш народ, сквозь всю глубину своей истории, и всегда опаздывал высказаться, разве только в певучем фольклоре. Астафьев был переполнен всем пережитым настолько неисчерпаемо, что должен был испытывать человеческое бессилие выразить всю эту за-человечность, да еще соревноваться со множеством легко скользящих изъяснений.
И когда же он опубликовал? В свои 70 лет, одноглазый инвалид, далекий от успешливых столиц. И книга его выступила столь невозможной к привычному приятию, что общественности оставалось лучше... не слишком заметить ее — либо неубедительно громить как «клевету». Перевесило первое.
Картину войны Астафьев с жестокой верностью начинает с запасного стрелкового полка перед Новосибирском — со свирепой обстановки сырых подвалов в лесу, без отопления, без бань — пещерный быт, [куда] в конце 1942, зимою привезли 18-летних новобранцев, сплошь подметая сибирскую ширь от 1924 года рождения. (Дыхание растревоженных народных недр! — от старообрядческой глубинки до самых современных блатных урок.) Ужасающая картина грязи и [голода] «Повальная беспомощность всех.» (Астафьев не раз называет эти казармы «Чертовой ямой», так назвал и первую половину книги.)
Это течет у Астафьева не как литературная претензия, но — как изболелая память о натуральной жизни, его измучивает, переполняет жестокое реальное знание.
Последние главы «Чертовой ямы» внезапно приносят нам облегчительную смену всей атмосферы. Это вот отчего: две роты (за которыми автор следил детальнее) перебросили в совхоз под недальним Искитимом на запоздалую уборку погибающего зерна (типичная картина для сел первых двух военных зим). Солдаты-запасники оживляются, окрыляются — отрывом от «казармы вонючей, темной, почти уже сгнившей, могилой отдающей». Но больше всех оживает душой сам Астафьев... глава за главой льется п о э м а сельского житья. Уж тут у автора засверкала и природа, он размахивается взглядом, речью и душой — на всю историю земледелия от его зарождения в человечестве — «когда планета росточками прикрепит человека к земле, наградит его непобедимой любовью к хлебному полю».
А счастливые дни утекают — и приходит час «этих детей нарымских спецпоселенцев бросать в огонь войны, будто солому навильником». Предотходно прорвалась «Ревела буря, дождь шумел», так дружно еще им не пелось за весь «подлый казарменный быт, быдловое существование». И автор широко воздыхает вослед: «Русские люди, как обнажено и незлопамятно ваше сердце!»)

* * *
В самом переходе из тыловой половины книги во вторую, фронтовую, Астафьев [совершает пунктиром] переступ месяцев на восемь, через разгар бурного 1943 года сразу вплоть до его осени, [но какие в том пунктире] откровения! — и о замолчанной у нас (и до сих пор забываемой) разгромной битве вокруг Харькова, весной 1943: «Вместо одной... армии Паулюса, погибшей под Сталинградом, задушили в петле, размесили в жидких весенних снегах шесть советских армий». (Да, для таких у нас печатных суждений — таки-надо было выждать полвека...)
[И вот — осень 1943, смертная ночная переправа через Днепр.] Астафьев: «Эти первые подразделения, конечно же, погибнут, даже до берега не добравшись, но все же час, другой, третий, пятый народ будет валиться в реку, плыть, булькаться в воде до тех пор, пока немец не выдохнется, не израсходует боеприпасы». «20 тысяч погубили».
И — никаких и ничьих ахов над свежеубитыми, простой быт. Хотя можно заныть от этого месива, от непосредственности пересказа — но всё новые и новые эпизоды, и все правдивы.
А при этом же иногда — совсем внезапно... у Астафьева вырываются патетические моления. И они как раз удаются ему, ибо идут от сердца. «Боже милостивый! Зачем Ты дал неразумному существу в руки такую страшную силу? Зачем Ты, прежде чем созреет и окрепнет его разум, сунул ему в руки огонь?..»
...Эта книга — во всяком случае в русской литературе — уникальный, я думаю, случай, когда война описывается не офицером и не корреспондентом на правах льготного офицера, не политруком, не прикомандированным писателем, — а простым пехотинцем, «черным работником войны», который, воюя, и не думал, что писателем станет.
Через сколько миллионов убитых надо было выжить этому солдату, чтобы вот такое написать нам спустя полвека!
Та битва на Днепре описана в книге... обильно, во многих днях, в стычках на плацдарме... Как из необъятного мешка высыпано на нас множество... эпизодов — собственно боевых, и политически напряженных (столкновения с политруками), и житейских, личных. Все они — ярко реальны и пропитаны накопленной горечью, не для каждого читателя увлекательны отнюдь, допускаю, что многие и пропускают, не все услеживают этот кровавый труд.
А жаль! Ой не все, не все вполне представляют, могут ощутить свирепый воздух той Войны: многое заглажено и временем, и лгунами.
Астафьев — пусть лишь к старости своих годов... — эту правду нам выдвинул.

«Российская газета» — Центральный выпуск №4897 от 27 апреля 2009 г.


* Впервые текст был прочитан Н.Д.Солженицыной на церемонии вручения Литературной премии А.Солженицына В.П.Астафьеву (посмертно) 24 апреля 2009 года в Доме Русского Зарубежья.